Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова


Скачать 435.17 Kb.
НазваниеОноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова
страница2/3
Дата публикации10.06.2013
Размер435.17 Kb.
ТипДокументы
userdocs.ru > Банк > Документы
1   2   3
^

МЫСЛЬ И ДЕЙСТВИЕ



В один из последних дней вандемьера VII года республиканской эпохи, а по обычному календарю – двадцатого октября 1799 года, двое юношей, выехав утром из Бонна, на закате приближались к Андернаху, маленькому городку, расположенному на левом берегу Рейна, в нескольких милях от Кобленца. И ту пору французская армия под командой генерала Ожеро маневрировала на глазах австрийцев, занимавших правый берег реки. Главная квартира республиканской дивизии, входившей в корпус генерала Ожеро, расположилась в Кобленце, а одна из ее полубригад стояла в Андернахе. Оба молодых путника были французы. Взглянув на их синие мундиры с белой выпушкой и красными бархатными отворотами, на их сабли, а главное – на кивера, обтянутые зеленой клеенкой и украшенные трехцветным плюмажем, даже немецкие крестьяне распознали бы в них военных врачей – людей ученых и достойных, в большинстве случаев любимых не только в армии, но и в странах, захваченных нашими войсками. В те годы многие юноши из хороших семей были оторваны от медицинской стажировки по новому закону о наборе в армию, проведенному генералом Журденом, и, разумеется, предпочитали продолжать на полях сражений занятия медициной, чем нести строевую службу, мало соответствовавшую их образованию и мирному назначению. Эти молодые почитатели науки, люди миролюбивые и услужливые, делали доброе дело в годы великих бедствий и сочувственно относились к ученой братии различных стран, по которым шествовала жестокая цивилизация Французской республики. Наши юные путешественники, оба снабженные подорожной и приказом о назначении на должность подлекаря, за подписями Коста и Бернадота, направлялись в полубригаду, к которой их причислили. И тот и другой были уроженцами Бове и происходили из буржуазных семей, небогатых, но зато отличавшихся благонравием и честностью, которые в провинции передаются из поколения в поколение, составляя как бы часть родительского наследства. Прибыв на театр военных действий ранее срока, назначенного для вступления в должность, они из любопытства, свойственного молодости, совершили поездку в дилижансе до Страсбурга.

Благоразумные их родительницы позволили сыновьям взять из дому очень небольшие деньги, но они считали себя богачами, имея в кармане несколько луидоров – подлинное сокровище в те времена, ибо ассигнации обесценились до последней степени, а золото стало много дороже серебра. Оба подлекаря были не старше двадцати лет от роду, и они с юношеским восторгом воспринимали поэтические стороны нового своего положения. По дороге из Страсбурга в Бонн оба побывали во дворце курфюрста и полюбовались берегами Рейна, как натуры художественные, любознательные и философического склада. Люди, избравшие себе научное поприще, бывают в этом возрасте чрезвычайно многосторонними. Даже в любовных приключениях и в путешествиях молодой подлекарь должен накапливать наблюдения, являющиеся залогом будущей его карьеры и славы. Юноши отдали дань глубокому восторгу, который обычно испытывают люди образованные, увидев берега Рейна и разнообразные швабские пейзажи между Майнцем и Кельном; природа тут богатая, на крутых холмах разбросано много памятников средневековья, кругом все зелено, и повсюду, однакож, видны следы огня и меча. Людовик XIV и Тюренн выжгли этот прекрасный край. Там и сям чернеют развалины, свидетельствующие о гордыне или предусмотрительности версальского владыки, повелевшего снести живописные замки, которые когда-то украшали эту часть Германии. Увидев этот очаровательный лесистый край, живописные остатки средневековья, обращенные в руины, вы постигнете мечтательный и мистический дух Германии. Однако поездка двух молодых друзей в Бонн имела своей целью и удовольствие и науку. Как раз во дворце курфюрста устроен был главный госпиталь франко-голландской армии и дивизии Ожеро. Новоиспеченные подлекари отправились туда навестить товарищей, передать начальству рекомендательные письма и освоиться с первыми впечатлениями от своих обязанностей. Кстати сказать, там они, как и многие путешественники, несколько отрешились от упорного и исключительного нашего пристрастия к родным памятникам старины и красотам родной природы. Они полюбовались мраморными колоннами, украшающими дворец курфюрста, и, следуя дальше, оба дивились монументальности германского зодчества, на каждом шагу наталкиваясь на сокровища древнего или же современного искусства. Иногда дорога, по которой кружили два друга, приближаясь к Андернаху, приводила их на острую вершину гранитного утеса, вздыбленного над другими скалами. Оттуда, сквозь лесную просеку или впадину меж гор, перед ними открывалось течение Рейна в рамке из серых песчаников или зубчатых буйных зарослей. От долин, тропинок и деревьев разливались осенние запахи, склоняющие к задумчивости, верхушки лесных чащ начинали золотиться, а кое-где уже проступали теплые, темные тона – примета старости; листья опадали, но небо было лазурно-голубым, подсохшие дороги выделялись желтыми линеечками, расчертив пейзаж, освещенный косыми лучами заходящего солнца. У самого Андернаха стояла такая тишина, как будто не было войны, опустошавшей этот прекрасный край. Два друга свернули на тропки, проложенные козами па гребням синеватых гранитных кряжей, меж которых бурлит Рейн. Вскоре они спустились по склону на дно ущелья, к берегу реки, в том месте, где она образовала удобную для судов гавань, у которой кокетливо расположился маленький городок.

– А красивая страна эта Германия! – воскликнул один из молодых путников, по имени Проспер Маньян, завидев разноцветные домики Андернаха, собранные кучкой, как яйца в лукошке, и разделенные деревьями, садиками, цветниками. Он с удовольствием смотрел на островерхие кровли, выступавшие балки, на деревянные лестницы, на галереи теснившихся друг к другу мирных жилищ и на лодки, тихо колыхавшиеся у пристани на речной волне…

Лишь только г-н Герман произнес имя Проспера Маньяна, поставщик схватил графин, налил воды в стакан и выпил ее залпом. Я заметил быстрые его движения, и мне показалось, что руки богача слегка дрожали, а на лбу выступила испарина.

– Как фамилия этого бывшего поставщика? – спросил я у своей милой соседки.

– Тайфер, – ответила она.

– Вам нездоровится? – воскликнул я, увидев, как побледнел этот странный человек.

– Нет, нисколько, – ответил он, поблагодарив меня за внимание учтивой улыбкой. – Я слушаю, – добавил он, кивая головой гостям, так как все сразу повернулись к нему.

– Имя второго молодого человека я позабыл, – сказал г-н Герман, – но со слов Проспера Маньяна мне известно, что его спутник был смуглый и черноволосый, худощавый и веселый. С вашего позволения, я буду называть его… ну, хотя бы Вильгельмом, чтобы придать больше ясности своему рассказу.

Окрестив француза немецким именем, без всякого, уважения к романтизму и его требованиям «местного колорита», толстяк немец возобновил повествование о двух подлекарях.

– Итак, когда молодые люди прибыли в Андернах, было уже совсем темно. Рассудив, что придется потерять немало времени на розыски начальства, на предъявление документов и получение билета на постой в городе, переполненном солдатами, друзья решили последнюю ночь, которой могли еще располагать по своему желанию, провести в ста шагах от Андернаха – в гостинице, пленившей их, когда они с высокого утеса любовались богатыми тонами ее окраски, казавшимися еще роскошнее в огнях заката. Вся она была окрашена в красный цвет и выделялась большим багровым пятном, резко отличавшимся и от светлых тонов городских домиков, и от зеленой листвы разнообразных деревьев, и от сероватых переливов реки. Название этой гостиницы происходило от цвета ее стен, который, должно быть, в незапамятные времена избрала фантазия ее основателя. Из довольно естественных суеверных и коммерческих соображений последующие владельцы этого заведения, хорошо известного рейнским судовщикам, старательно сохраняли его внешний облик.

Заслышав стук конских копыт, хозяин «Красной гостиницы» вышел на порог.

– Честное слово, господа, – воскликнул он, – еще немного, и пришлось бы вам ночевать под открытым небом, как большинству ваших соотечественников, они ведь расположились на бивуаках за Андернахом. У меня полным-полно проезжих. Могу только предложить вам собственную свою комнату, если вы желаете поспать на кровати. И лошадям вашим я велю сейчас бросить во дворе соломы для подстилки. Нынче у меня и в конюшне-то спят христианские души. Вы из Франции изволили прибыть? – немного помолчав, спросил он.

– Из Бонна, – воскликнул Проспер. – И с самого утра мы ничего не ели!

– О-о! насчет еды не беспокойтесь! – отозвался немец, закивав головой. Из всей округи за десять миль приезжают попировать в «Красную гостиницу». Угощу вас на славу! Подам свежую рейнскую рыбу. Чего уж тут говорить!

Поручив усталых лошадей заботам хозяина, который, однако, тщетно звал своих слуг, оба подлекаря вошли в общую залу гостиницы. Густое облако сизого дыма, окутавшее многочисленных курильщиков, сперва мешало юношам разглядеть, в какую компанию они попали; но когда оба уселись за стол с философским терпением путешественников, познавших на практике бесполезность шумных требований, сквозь дымную завесу они различили обычные приметы немецкой гостиницы: стенные часы, столы, пивные кружки, трубки с длинными чубуками, разношерстное сборище гостей – кучки евреев, немцев, топорные лица судовщиков. Как в тумане поблескивали эполеты французских офицеров; по плиточному полу позвякивали шпоры и сабли. Одни играли в карты, другие спорили либо молчали, ели, пили, прохаживались по комнате. Низенькая толстуха, несомненно хозяйка заведения, судя по признакам, обычным для всех хозяек немецких гостиниц: черному бархатному чепчику, корсажу, шитому серебром, клубку шерсти, связке ключей, серебряной брошке, косам, уложенным вокруг головы, по всему костюму, впрочем с величайшей точностью изображенному на сотнях гравюр и поэтому не заслуживающему описания, словом, жена трактирщика с необычайной ловкостью то успокаивала нетерпение двух друзей, то вновь возбуждала его. Шум постепенно стихал, проезжие разошлись по комнатам, облако дыма рассеялось. Когда на стол поставили тарелки для подлекарей и подали знаменитого рейнского карпа, пробило уже одиннадцать часов, и зала совсем опустела. В ночной тишине раздавалось фырканье лошадей и хруст сена у них на зубах, журчанье рейнских струй и самые разнообразные звуки, оживляющие битком набитую гостиницу, когда постояльцы ее собираются опочить сном: затворялись и отворялись двери и окна, гудел невнятный говор, доносились из спален какие-то оклики. В этот час тишины и суматохи оба француза и хозяин, усердно расхваливавший Андернах, свой ужин, свою супругу, свой рейнвейн и республиканскую армию, с некоторым интересом прислушивались к плеску весел и хриплым голосам судовщиков, подводивших лодку к пристани. Трактирщик, вероятно, привыкший различать их гортанные возгласы, быстро вышел. Вскоре он вернулся и привел с собою коротенького тучного человека, за которым два лодочника внесли тяжелый баул и несколько тюков. Когда все это было сложено на полу, приземистый толстяк сам поднял баул и, не расставаясь с ним, без церемоний уселся за стол напротив двух подлекарей.

– Ступайте, – сказал он судовщикам, – переночуйте в лодке, а то в гостинице полно народу. Да, так будет лучше.

– Сударь, – сказал хозяин новому гостю, – вот все, что у меня осталось ив съестных припасов.

И он указал на кушанья, поданные двум французам.

– Больше в доме нет даже корки хлеба, даже обглоданной косточки.

– А кислой капусты нет?

– Дочиста выгребли! И, как я уже имел честь объяснить, не могу предложить вам другой постели, кроме стула, на котором вы сидите, и другой комнаты, кроме общей залы.

При этих словах приземистый человечек окинул хозяина и обоих французов взглядом, в котором сквозили осторожность и страх…

–…Должен заметить, – сказал г-н Герман, прерывая свой, рассказ, – что нам так и не удалось узнать ни настоящей фамилии, ни истории этого незнакомца; из его бумаг явствовало, что он прибыл из Аахена; он значился в ник под фамилией Вальгенфер и был владельцем довольно большого предприятия близ Нейвида, изготовляющего булавки. Как все фабриканты этого края, он носил сюртук из толстого сукна, короткие панталоны и темно-зеленый бархатный жилет, сапоги и широкий кожаный пояс. Лицо у него было совершенно круглое, манеры простые и сердечные. Но в тот вечер ему, видимо, очень было трудно скрывать какие-то опасения, а может быть жестокие заботы. Трактирщик говорил потом, что этот немец-фабрикант, должно быть, бежал из своей страны. Позднее я узнал, что фабрику его сожгли по несчастной случайности, как это часто бывает во время войны. Несмотря на озабоченное выражение, его физиономия говорила о большом благодушии, черты его были приятны, толстая шея отличалась молочной белизной, которую так подчеркивал черный галстук, что Вильгельм, усмехаясь, указал на нее Просперу…

Тут г-н Тайфер выпил стакан воды.

– Проспер учтиво предложил фабриканту разделить с ними ужин, и Вальгенфер недолго думая согласился, как человек, чувствующий себя в силах отплатить за такое радушие. Положив баул на пол, он поставил на него ноги, затем снял шляпу и придвинулся к столу, освободившись от перчаток и двух пистолетов, заткнутых за пояс. Хозяин тотчас принес для него прибор, и трое сотрапезников молча принялись утолять голод. И комнате было так жарко, такое множество жужжало в ней мух, что Проспер не выдержал и попросил хозяина открыть окно, выходившее на пристань. Окно было защищено железной перекладиной, укрепленной концами в двух гнездах, сделанных в оконной нише. Для большей безопасности ставни закладывались изнутри двумя болтами, которые завинчивались гайками. Случайно бросив взгляд на окно, Проспер увидел, каким сложным способом хозяин запирает его…

– Но раз я заговорил о месте действия, – заметил г-н Герман, – я должен описать расположение комнат в гостинице, – подробности эти необходимы, так как без ник история моя не будет вполне понятна. Зала, где ужинали три действующие лица, о которых я сейчас упоминал, имела два выхода, – один из них на андернахскую дорогу, тянувшуюся по берегу Рейна; как раз перед гостиницей находилась пристань, где причалена была лодка, нанятая фабрикантом для его путешествия; вторая дверь вела во двор гостиницы. Двор, огороженный высоким забором, в ту ночь был забит хозяйской скотиной и лошадьми постояльцев, так как даже в конюшнях спал вповалку народ. Ворота так старательно были забаррикадированы, что хозяин для скорости провел фабриканта и лодочников через дверь, выходившую на улицу. Открыв по просьбе Проспера Маньяна окно, он принялся запирать эту дверь, заложил засовы, завинтил болты гайками. Хозяйская комната, где должны были ночевать оба подлекаря, находилась рядом с общей залой и отделялась тонкой переборкой от кухни, где, вероятно, устроились на ночь хозяйка и ее супруг. Служанка только что вышла поискать себе убежища в яслях, или на сеновале, или в каком-нибудь другом месте. Как видите, общая зала, хозяйская спальня и кухня были несколько в стороне от остальных помещений гостиницы. Во дворе держали двух больших псов, их басистый лай изобличал бдительных и злых сторожей.

– Какая тишина, какая ночь прекрасная! – глядя на небо, воскликнул Вильгельм, когда хозяин перестал греметь запором и только слышался плеск речной волны.

– Господа, – сказал фабрикант, – позвольте мне поставить несколько бутылок, чтобы оросить вашего карпа. Мы будем попивать вино, отдыхая после утомительного дня. По вашим усталым лицам, да и по одежде сразу видно, что вы, как и я, проделали нынче немалый путь.

Два друга согласились, и хозяин вышел в кухню, чтобы спуститься в подвал, устроенный, как видно, в этой части здания. Когда трактирщик принес и поставил на стол пять почтенных бутылей, его супруга подала последнее блюдо, окинула залу и все кушанья хозяйским зорким оком и, убедившись, что предупредила все желания постояльцев, вернулась в кухню. Четыре собутыльника – хозяин тоже приглашен был выпить – не слышали, как она укладывалась спать, но позднее, в краткие минуты молчания, прерывавшего беседу за стаканами, могучий храп, гулко разносившийся с высоты антресолей, где приютилась хозяйка, не раз вызывал улыбку у троих проезжающих и особливо у ее супруга. После полуночи, когда на столе оставались только бисквиты, сухие фрукты и крепкое вино, собеседники стали весьма общительны, особенно молодые французы. Они заговорили о своей родине, о своих занятиях, о войне. Словом, разговор оживился. На глазах беглеца-фабриканта заблестели слезы, когда Проспер Маньян с откровенностью пикардийца и простодушием доброй, нежной натуры вслух подумал о том, что делает его мать в этот час, когда сын ее находится далеко от нее, на берегах Рейна.

– Я так и вижу ее, – оказал он. – Ложится спать и перед сном читает вечернюю молитву. И меня, конечно, не забыла в ней и, верно, думает: «Где-то сейчас бедный мой Проспер?» И если она сегодня выиграла в карты у соседки несколько су, – может быть, у твоей матушки, – добавил он, подталкивая локтем Вильгельма, – то наверняка положила их в глиняный горшок – это ее копилка. Она все хочет собрать столько денег, чтобы можно было купить клин земли в тридцать арпанов, который врезался в ее маленькое лешвильское поместье. Но эти тридцать арпанов стоят тысяч шестьдесят. Зато какие там луга! Эх, если б удалось купить их когда-нибудь, весь век прожил бы я в Лешвиле, позабыв про всякое честолюбие! Сколько раз отец мечтал вслух об этих тридцати арпанах, о красивом ручье, который змеится в лугах. Но так он и умер, не купив их. Не хватало денег. Я там часто играл в детстве.

– А у вас, господин Вальгенфер, нет какого-нибудь заветного желания? – спросил Вильгельм.

– О да, сударь, о да! Оно уже было исполнилось, а теперь…

И, не договорив, толстяк умолк.

– А я вот, – сказал хозяин, лицо которого несколько раскраснелось, – я лет десять все хотел купить один лужок и в прошлом году купил наконец.

Так они беседовали, как это обычно водится, когда вино развяжет людям язык, и уже чувствовали друг к другу ту мимолетную дружескую приязнь, на которую мы не скупимся в путешествиях, так что, когда настало время ложиться спать, Вильгельм даже решил уступить фабриканту свою постель.

– Вы со спокойной совестью можете принять эту услугу, – сказал он, – я лягу вместе с Проспером. Это будет не в первый и, верно, не в последний раз. Вы в нашей компании старше всех, мы должны уважать старость.

– Погодите, – сказал хозяин. – На кровати моей жены положено несколько тюфяков, один можно снять и разостлать на полу.

Из благоразумной предосторожности он пошел запереть окно и долго громыхал засовами.

– Что ж, я согласен, – сказал фабрикант. – Признаться, я даже рад, добавил он, понизив голос и поглядывая на двух друзей. – Мои лодочники народ ненадежный. Я далеко не в обиде, что эту ночь мне придется провести в обществе двух храбрых и честных молодых людей, двух французских военных. У меня вот в этом бауле сто тысяч франков – золотом и в бриллиантах.

Ласковая сдержанность, с которой молодые люди встретили неосторожное это признание, успокоила благодушного немца. Хозяин помог проезжим разобрать одну из двух постелей и, когда все было устроено как можно лучше, пожелал им спокойной ночи и отправился на боковую. Фабрикант и подлекари пошутили над своими своеобразными подушками. Проспер подложил под голову две шкатулки с набором хирургических инструментов – свою собственную и своего друга, – то ли для того, чтобы возместить отсутствие валика в изголовье, то ли от избытка осторожности, а Вальгенферу подушкой служил его баул.

– Ну вот, мы с вами оба будем спать на нашем богатстве: вы на своем золоте, а я – на хирургических ножах! Любопытно, принесут ли мне мои ножи столько золота, сколько нажили вы?

– Будем надеяться! – сказал фабрикант. – Трудом в честностью всего добьешься. Только запаситесь терпением.

Вальгенфер и Вильгельм заснули скоро. Но Проспер не мог сомкнуть глаз: то ли жесткая постель была причиной этой бессонницы, то ли крайняя усталость, а быть может, роковой поворот, совершавшийся в его душе. Мысли его неприметно обратились к дурному. Он все думал об одном: о ста тысячах, которые лежали под головой фабриканта. Сто тысяч! Для него это – огромное богатство, и вот оно само просится в руки. Сначала он придумал тысячу способов употребить сто тысяч и строил воздушные замки, как все мы это с наслаждением делаем, когда дремота уже затуманивает сознание, порождая в нем неясные образы и зачастую наделяя мысли магической силой. И мечтах Проспер исполнил все желания матери, купил тридцать арпанов луга, женился на девице из Бове, руки которой до тех пор не смел искать из-за разницы в состоянии. На эти сто тысяч он устроил себе блаженную жизнь и видел себя в грезах отцом семейства, богачом, уважаемым во всей округе, и, может быть, даже мэром города Бове. Голова пикардийца запылала, он перешел к способам обратить мечтания в действительность и с чрезвычайным жаром принялся обдумывать преступление – пока еще в теории. Он мечтал о смерти фабриканта и так явственно видел его золото и бриллианты! Их блеск слепил ему глаза. Сердце его колотилось. Сами его мысли были, конечно, уже преступлением. Зачарованный блеском золота, он одурманивал себя, рассуждая, как настоящий убийца. Он задался вопросом, зачем жить этому старому немцу, убеждал себя, что немец этот вообще мог бы и не существовать. Словом, он замыслил преступление и обдумал способ совершить его безнаказанно. Правый берег Рейна занят австрийцами, под окнами – пристань, а там лодка с гребцами; можно перерезать горло этому человеку, бросить тело в Рейн, схватить баул, вылезть через окно, дать лодочникам золота и бежать в Австрию. Он дошел до того, что старался определить, насколько искусно научился владеть хирургическими инструментами и сумеет ли перерезать человеку горло так, чтобы жертва не успела издать ни единого крика…

Тут г-н Тайфер отер себе лоб и еще отхлебнул воды.

–…Проспер медленно и совершенно бесшумно поднялся. Убедившись, что никого не разбудил, он оделся и вышел в общую залу. Затем, с той роковой догадливостью, какая сразу пробуждается у преступников, с той особой осторожностью и решимостью, которые никогда не изменяют им при совершении злодеяний, он отвинтил гайки, без малейшего шума вынул из гнезд железные перекладины, прислонил их к стене и открыл окно, сильно нажимая на шарниры, чтобы заглушить скрип. Сразу же бледный луч луны протянулся через залу, и Проспер смутно различил предметы в той комнате, где спали Вильгельм и Вальгенфер. И в эту минуту, как он потом рассказывал мне, он замер на мгновенье. Сердце его билось так сильно, такими быстрыми, шумными толчками, что его охватил ужас. И еще он боялся, что не в силах будет действовать хладнокровно. Руки его дрожали, а ноги жгло, как будто он стоял на горящих угольях. Но он так удачно выполнил первую часть плана, что увидел в атом особую милость судьбы, своего рода предопределение. Он распахнул окно, затем вернулся в спальню, взял шкатулку и выбрал хирургический инструмент, самый подходящий для того, чтобы довести преступный замысел до конца.

«Подходя к кровати, я машинально попросил помощи у бога», – рассказывал он мне. И то мгновенье, как он, собрав все силы, уже занес руку, вдруг какой-то голос заговорил в нем и будто свет блеснул перед глазами. Он бросил инструмент на постель, выбежал в залу и стал у окна. Глубочайший ужас перед самим собою охватил его; но, чувствуя, что добродетель в нем все еще слаба, страшась вновь поддаться искушению, он выскочил в окно и долго бродил по берегу Рейна, расхаживая перед гостиницей, как часовой. Стремительными шагами не раз доходил он почти до самого Андернаха, не раз приближался к горному склону, по которому они с приятелем спускались, подъезжая к гостинице. Ночная тишина была так глубока, он так полагался на сторожевых псов, что иногда терял из виду оставленное открытым окно. Ему хотелось крайним физическим утомлением призвать к себе сон. И вот, во время этой прогулки под ясным небом, любуясь прекрасными звездами, быть может, очарованный чистым ночным воздухом и меланхолическим плеском реки, он впал в задумчивость и постепенно пришел к целительным, добродетельным мыслям. Разум в конце концов совершенно рассеял кратковременное исступление. Наставления его воспитателей, правила веры, а главное, – говорил мне он, – картина скромной жизни, которую он вел под отеческой кровлей, восторжествовали над дурными помыслами. Очнувшись после долгого раздумья, в котором он забылся на берегу Рейна, опершись локтем о каменную глыбу, – он мог бы, как сказал мне потом, не только спать, но и бодрствовать спокойно возле целого миллиарда в золотых монетах. И в ту минуту, когда его честность вышла сильной и гордой победительницей из этой борьбы, он стал на колени и в радостном, восторженном порыве возблагодарил бога. Он чувствовал себя счастливым, на душе у него было легко, хорошо, как в день первого причастия, когда ему казалось, что он уподобился ангелам, потому что за целый день не согрешил ни словом, ни делом, ни помышлением. Он вернулся в гостиницу, запер окно, уже не боясь шуметь, и тотчас лег в постель. Телесная и душевная усталость отдала его беззащитным во власть сна. Лишь только он опустил голову на тюфяк, подкралась дремота, возникли первые фантастические образы, обычные предвестники сна. Все наши органы чувств в такие минуты цепенеют, жизнь постепенно замирает в них, мысли расплываются, и последний трепет ощущений уже кажется сонною грезою. «Какой воздух тяжелый, – думал Проспер. – Дышишь словно влажным теплым паром». У него мелькнула смутная мысль, что это впечатление объясняется разницей в температуре комнаты и чистого воздуха полей. Вскоре он услышал равномерные звуки, которые очень напоминали стук капель воды, падающих из крана. Ему почему-то стало так жутко, что он хотел вскочить, кликнуть хозяина, разбудить фабриканта или Вильгельма, но вдруг, на свою беду, он вспомнил о деревянных стенных часах, как будто расслышав в раздававшихся звуках тиканье маятника, и сразу уснул с этим неясным, смутным представлением…

– Вам хочется пить, господин Тайфер? – спросил хозяин дома, заметив, что поставщик машинально взялся за графин.

Графин уже был пуст.

После краткой паузы, вызванной этим замечанием банкира, г-н Герман продолжал рассказ:

– Утром Проспера Маньяна разбудил какой-то сильный шум. Ему почудились дикие пронзительные крики, и все нервы его затрепетали, как это бывает, когда, пробуждаясь, мы еще не освободились от тяжких ощущений, владевших нами во сне. И нас происходит тогда особое физиологическое явление встряска, выражаясь языком грубым, явление еще недостаточно изученное, хотя в нем содержатся феномены, любопытные для науки. Это страшное чувство смертной тоски, вызванной, быть может, мгновенным воссоединением двух начал человеческой натуры, почти всегда разъединенных во время сна, обычно бывает мимолетным, но у бедняги подлекаря оно затянулось и обратилось в беспредельный ужас, когда он увидел лужу крови между своим тюфяком и кроватью Вальгенфера. Голова несчастного немца валялась на полу, а тело вытянулось на постели. Вся кровь его вылилась из обрубка шеи. Увидев недвижные открытые глаза, увидев пятна крови на своих простынях и даже у себя на руках, заметив на своей постели скальпель, Проспер лишился чувств и упал на пол, в лужу крови. «Это было карой за мои мысли», – говорил он мне. Когда сознание вернулось к нему, он увидел, что сидит в общей зале. Вокруг его стула стояли французские солдаты, а перед ним сгрудилась внимательная, любопытная толпа. Он тупо взглянул на офицера, который допрашивал свидетелей и, очевидно, составлял протокол. Он узнал трактирщика, его жену, двух судовщиков, служанку гостиницы. Хирургический нож, которым воспользовался убийца…

Господин Тайфер кашлянул, вынул из кармана платок, отер лоб, высморкался. Никто, кроме меня, не заметил этих вполне естественных мелочей, – все глаз не сводили с рассказчика и с жадным вниманием слушали его. Поставщик облокотился на стол и пристально посмотрел на г-на Германа. В дальнейшем он уже не выказывал ни малейшего волнения или любопытства, но лицо его все время оставалось землистым и задумчивым, как в ту минуту, когда он играл хрустальной пробкой от графина.

–…Хирургический нож, которым воспользовался убийца, находился на столе вместе со шкатулкой, бумажником и документами Проспера. Люди, теснившиеся в комнате, смотрели то на эти вещественные доказательства преступления, то на самого Проспера, а он, казалось, был при смерти и ничего не различал угасшим своим взором. Неясный шум, доносившийся с улицы, свидетельствовал о том, что перед гостиницей собралась толпа, которую привлекла весть о преступлений и, вероятно, также желание посмотреть на убийцу. Шаги часовых под окнами общей залы и позвякивание их ружей выделялись на фоне глухого говора собравшегося народа, но гостиница была заперта, в опустевшем дворе царила тишина. Проспер Маньян потупился, не в силах выдержать взгляда офицера, составлявшего протокол, но вдруг почувствовал, что кто-то сжал его руку, и тогда он поднял глаза, чтоб посмотреть, кто же стал его покровителем перед всей этой враждебной толпой. По мундиру он узнал, что около него – старший хирург полубригады, размещенной в Андернахе. Но взгляд этого человека был так пронзителен, так суров, что несчастный юноша весь задрожал и голова его запрокинулась на спинку стула. Солдат дал ему понюхать крепкого уксуса, и он пришел в чувство. Однако его глаза казались такими безжизненными, такими безумными, что врач, пощупав его пульс, сказал офицеру:

– Капитан, сейчас невозможно допрашивать этого человека…

– Ну-ка, уведите его! – крикнул капитан, прервав врача и обращаясь к капралу, стоявшему позади Проспера.

– Трус проклятый! – вполголоса сказал ему капрал. – Постарайся хоть пройти твердым шагом мимо этих окаянных немцев. Не позорь Республику!

Слова эти как будто пробудили Проспера Маньяна, у него хватило сил подняться, сделать несколько шагов, но, когда отворилась дверь и на него пахнуло ветром, когда ринулась к нему толпа, он вдруг вновь ослабел, ноги у него подкосились, и он покачнулся.

– Уж за одну только трусость надо расстрелять этого поганца лекаришку! Иди ты! – говорили два солдата, поддерживая его под руки.

– А-а! Вот он, негодяй! Негодяй! Вот он! Вот он!

Восклицания эти как будто издавало одно огромное существо, в голосе которого сливались все голоса толпы, следовавшей за Проспером и разраставшейся с каждым шагом. Всю дорогу, от гостиницы до тюрьмы, топот провожающих и конвоиров, гул разговоров, лазурь небес, рокот Рейна, свежесть воздуха, картина Андернаха вызывали в душе Проспера неясные, смутные, тусклые впечатления, как и все, что окружало его с той минуты, как он пробудился. Порой ему казалось, что он уже больше не существует…

–…Как раз в это время я находился в тюремном заключении, – заметил г-н Герман, оборвав нить рассказа. – Я был тогда энтузиастом, какими все мы бываем в двадцать лет: решив защищать родину, я командовал вольной дружиной, которую сам же и собрал в окрестностях Андернаха. За несколько дней до этого убийства мы натолкнулись на французский отряд в восемьсот штыков, а нас было человек двести, не больше. Мои лазутчики предали нас. Меня бросили в андернахскую тюрьму, хотели даже расстрелять для острастки всему нашему краю. Французы говорили также, что нужно применить репрессии, но убийство, которое они хотели выместить на мне, совершено было не во владениях курфюрста. Мой отец добился отсрочки казни на три дня, чтобы съездить к генералу Ожеро, и испросил у него помилование. И вот я видел, как привели в андернахскую тюрьму Проспера Маньяна, и с первого же взгляда почувствовал к нему глубокую жалость. Хотя он был бледен, в растерзанной одежде и перепачкан кровью, в его лице было что-то простодушное, чистое, и это поразило меня. Длинными белокурыми волосами и голубыми глазами он напоминал сыновей порабощенной Германии. Я видел в нем печальный образ моей родины, он казался мне жертвой, а не убийцей. Когда его проводили под моим окном, он улыбнулся какой-то горькой и грустной улыбкой, словно сумасшедший в минутном проблеске рассудка. Конечно, убийца не мог бы так улыбаться. Когда зашел ко мне тюремный сторож, я стал расспрашивать его о новом заключенном.

– Что ж, – ответил он, – заперли в камеру, и с тех пор все молчит. Сидит, обхватив голову руками, – может, дремлет, может, думает о своем деле. Французы говорят, что завтра утром рассчитаются с ним на суде, а через двадцать четыре часа расстреляют.

Под вечер все то время, которое отводилось мне для короткой прогулки, я простоял под окном нового заключенного. Мы беседовали с ним, он чистосердечно рассказал мне все, что приключилось с ним, и довольно толково ответил на все мои вопросы. И после этого первого разговора я уже не сомневался в его невиновности. Я выпросил разрешение посетить его в этот день. Итак, мы виделись несколько раз, и бедный мальчик бесхитростно посвятил меня во все свои мысли. Он считал себя и невиновным и, одновременно, преступником. Вспоминая чудовищное искушение, побороть которое у него хватило сил, он все же опасался, что мог встать во сне, в состоянии лунатизма, и совершить то преступленье, какое замышлял наяву.

– А ваш спутник? – намекнул я.

– О-о! – с жаром воскликнул он. – Вильгельм неспособен…

Он даже не договорил. И ответ на эти горячие слова, полные юной чистоты, я пожал ему руку.

–…Должно быть, Вильгельм так испугался, когда проснулся, что потерял голову и убежал.

– Не разбудив вас! – заметил я. – Но вам легко будет защищаться, если баул с деньгами Вальгенфера не украден.

Вдруг он заплакал.

– Нет, я не виновен, не виновен! – воскликнул он. – Я не убил. Я вспомнил, какой сон мне снился: я играл в горелки с товарищами во дворе коллежа. Нет, я не мог отсечь голову этому человеку, раз я видел во сне, что играю в горелки.

Но потом опять, несмотря на проблески надежды, порою возвращавшей ему немного спокойствия, его все время мучили угрызения совести. Ведь он все же занес руку, хотел перерезать горло спящему человеку. Он строго осуждал себя, он не мог считать свое сердце чистым после того, как мысленно совершил преступление.

– А ведь я же добрый! – воскликнул он. – Бедная моя матушка… Может быть, в эту самую минуту она беззаботно играет в империал со своими соседками в нашей маленькой гостиной, где стоят ковровые кресла. Если б она узнала, что я хотя бы только замыслил убить человека и поднял на него руку… О-о! она умерла бы! А я вот – в тюрьме и обвиняюсь в том, что на самом деле совершил убийство! Ну, пусть я невиновен в смерти этого несчастного, – в смерти моей матери я, конечно, буду виновен. – При этих словах он не заплакал, но вдруг в порыве неистовой ярости, характерной для пикардийцев, бросился к стене, и, если б я не схватил его, он размозжил бы себе голову о камни.

– Дождитесь суда, – сказал я ему. – Вас оправдают, ведь вы невиновны. А ваша матушка…

– Матушка! – воскликнул он гневно. – Ей прежде всего сообщат, в чем меня обвинили. Так уж водится в маленьких городишках! И бедняжка умрет от горя. Да ведь я и не могу считать себя невиновным. Хотите узнать всю правду? Я чувствую, что навеки утратил девственную чистоту совести.

Сказав это, он сел, скрестив руки на груди, понурил голову и с мрачным видом вперил глаза в пол. И эту минуту вошел сторож и велел мне итти обратно в свою камеру. Досадуя, что я должен покинуть товарища в такую минуту, когда он совсем пал духом, я крепко обнял его, как друг.

– Потерпите, – сказал я. – Может быть, все еще кончится хорошо. Если голос честного человека может заставить ваши сомнения умолкнуть, знайте, что я вас уважаю и люблю. Примите мою дружбу, положитесь на мое сердце, если в вашем собственном сердце разлад.

На следующий день, около девяти часов утра, за ним явились четыре солдата и капрал. Я услышал их топот и подошел к окну. Когда заключенного вывели во двор, он бросил на меня взгляд. Никогда мне не забыть этого взгляда, – столько было в нем раздумья, предчувствий, смирения и какой-то кроткой, тихой грусти. Это было безмолвное, но внятное душе завещание человека, отдающего в руки последнего друга погибшую свою жизнь! Какой, верно, тяжкой была для него истекшая ночь, каким одиноким он был! Но выражение его бледного лица говорило также о стоицизме, почерпнутом в новом еще для него уважении к самому себе. Быть может, он очистился в мучениях совести и считал, что скорбью и позором искупит свою вину. Он шел твердым шагом; к утру он отмыл пятна крови, которой нечаянно запачкался. «Ведь кровь обагрила мои руки по роковой случайности, – говорил он мне с ужасом и отчаянием в голосе. – Я всегда сплю беспокойным сном». Я узнал, что его будет судить военно-полевой суд. Через день дивизия должна была двинуться дальше, и командир полубригады хотел – перед выступлением из Андернаха покарать преступление в той самой местности, где оно было совершено… Все время, пока шел суд, меня терзала тревога. Наконец, около полудня Проспера Маньяна привели обратно в тюрьму; в тот час я был, как обычно, на прогулке во дворе; он увидел меня и бросился ко мне в объятия.

– Я погиб! – сказал он. – Погиб! Нет никакой надежды. И, значит, в глазах всех людей я буду убийцей! – Он гордо поднял голову. – Такая несправедливость вернула мне чувство невиновности. Однако я все равно был бы запятнан на всю жизнь, смерть же моя будет безупречной. Но существует ли будущая жизнь?

Весь восемнадцатый век сказался в этом вопросе. Проспер задумался.

– Подождите, – сказал я. – О чем же вас спрашивали? Что вы отвечали? Вы чистосердечно рассказали все, как рассказывали мне?

Мгновенье он пристально и молча глядел на меня и после этой жуткой паузы заговорил с какой-то лихорадочной торопливостью и горячностью:

– Они сначала спросили меня: «Вы выходили ночью из гостиницы?» Я ответил: «Да». – «Каким способом?» Я покраснел и ответил: «Вылез в окно». «Значит, вы его отворили?» – «Да», – ответил я. «Вы проделали это очень осторожно: трактирщик ничего не слыхал!» Меня эти слова ошеломили. Судовщики показали, что видели, как я ходил по берегу – то к Андернаху, то к лесу. По их словам, я несколько раз проделал этот путь и, должно быть, зарыл в землю золото и бриллианты. Ведь баула-то не нашли! А меня все время мучили угрызения совести. Когда я хотел оправдываться, безжалостный голос кричал мне: «Ты же замышлял преступление!» Все было против меня, даже я сам!.. Они спрашивали меня о моем товарище. Я стал горячо защищать его. Тогда они сказали: «Искать преступника надо только между вами, вашим товарищем, трактирщиком и его женой. Утром все окна и двери оказались запертыми!..» Когда судья сказал это, – заметил Проспер, – я онемел, лишился сил, душа у меня замерла. Я был уверен в своем друге более, чем в самом себе, и не мог обвинить его. Я понял, что нас считают сообщниками, но меня менее ловким, чем он! Я попытался оправдать своего друга, объяснить преступление возможным моим лунатизмом и запутался. Я погубил себя. И глазах судей я читал свой приговор: они не могли сдержать насмешливой улыбки. Все кончено. Все ясно. Завтра меня расстреляют. Я не о себе думаю, – сказал он, помолчав, – я думаю о бедной матушке. – Он умолк, взглянул на небо и не проронил ни единой слезинки. Глаза его были сухи, одно веко судорожно дергалось. – Фредерик…

–…Ах, вот… вспомнил! Товарища его звали Фредерик. Ну, конечно, Фредерик! Вспомнил, как его звали, – торжествующе воскликнул г-н Герман.

Соседка толкнула своей ножкой мою ногу и неприметно указала на г-на Тайфера. Бывший поставщик небрежным жестом прикрыл глаза рукой, но нам показалось, что между пальцами блестит мрачным огнем его взгляд.

– Послушайте! – шепнула она мне на ухо. – И что если его имя – Фредерик?

В ответ я мигнул ей, желая сказать: «Молчите».

Герман тотчас вернулся к рассказу.

– Фредерик подло покинул меня, – воскликнул Проспер. – Верно, перепугался. Может, спрятался где-нибудь в гостинице, – ведь обеих наших лошадей утром нашли во дворе. Какая-то непостижимая тайна! – добавил он. Лунатизм! Лунатизм!.. Но ведь только один раз в моей жизни проявился этот недуг, когда мне было всего шесть лет… С чем же я уйду отсюда? – воскликнул он, ударив ногой оземь. – Унесу ли с собою все, что может дать дружба в этом мире? Или дважды придется мне умереть, усомнившись в братской близости, которая возникла между нами в пятилетнем возрасте, продолжалась и в школе, и в годы студенческой жизни? Где же ты, Фредерик? – И он заплакал. Как видите, чувства нам дороже, чем сама жизнь.

– Пойдемте, – сказал он. – Лучше мне побыть в камере. Не хочу, чтобы люди видели, что я плачу. Я мужественно встречу смерть, но сейчас трудно мне геройствовать: признаюсь, мне жаль моей молодой, прекрасной жизни. Нынче ночью я не смыкал глаз, все мне вспоминались картины детства, и те луга я видел, где бегал мальчиком, – может быть, они-то и погубили меня. Передо мною открывалось будущее, – сказал он, оборвав воспоминания. – А теперь!.. Двенадцать солдат. Сублейтенант скомандует: «Целься! Пли!» Треск барабанов и позор! Вот оно, мое будущее! Ах, должен же быть бог, иначе все это слишком глупо! – Тут он обнял меня и крепко-крепко прижал к себе. – Вы единственный человек, которому я в последний свой час могу излить душу! Вы-то получите свободу, увидите свою мать. Не знаю, богаты вы или бедны, но какое это имеет значение?.. В вас вся моя надежда. Не вечно же будет длиться война. Так вот, когда заключат мир, поезжайте в Бове. Если матушка переживет мою смерть, разыщите ее. Утешьте ее, скажите ей: «Он не виновен!» Она поверит вам, – прошептал он. – Я ей напишу сейчас. Но вы отнесите ей мой последний вздох, скажите, что вы были последним, кого я обнял. Как она, бедняжка, полюбит вас за то, что вы были последним моим другом! – И, умолкнув, он поник головой, словно под бременем воспоминаний, а потом сказал: – Здесь я никого не знаю – ни среди командиров, ни среди солдат, и всем я внушаю ужас. Если б не вы, моя невиновность осталась бы тайной между небом и мною.

Я поклялся ему, что свято выполню его последнюю волю. Мои слова, мой сердечный порыв тронули его. Спустя некоторое время за ним опять пришли солдаты и снова повели его в суд. Его приговорили к расстрелу. Не знаю, какие формальности сопровождали решение суда, какие последовали за ним и воспользовался ли Проспер всеми законными средствами для защиты своей жизни, но он ожидал, что на другой день утром его поведут на казнь, и ночь провел за письмом к матери.

– Ну вот, мы оба получили свободу! – улыбаясь, сказал он мне, когда я утром вошел в его камеру. – Мне сообщили, что генерал подписал вам помилование.

Я молча смотрел на него, стараясь запечатлеть в памяти его черты. И он вдруг поморщился брезгливо и сказал мне:

– Я был таким жалким трусом! Всю ночь я молил вот эти стены о помиловании. – И он повел рукой, указывая на стены камеры. – Да, да, – повторил он. – Я выл от отчаяния, я возмущался, я пережил ужаснейшие муки предсмертных часов. Я был тогда один. Теперь же я думаю о том, что скажут люди… Мужество – это как нарядная одежда. Надо в пристойном виде встретить смерть. Поэтому…

1   2   3

Похожие:

Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова icon«Бальзак. Собр соч в 28 т. Том 2»: Голос; Москва; 1993; Оноре де Бальзак Мнимая любовница
Маркиз де Ронкероль, чрезвычайно искусный дипломат на службе у новой династии, его сестра г-жа де Серизи и шевалье дю Рувр решили,...
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconGenre prose classic Author Info Оноре де Бальзак Шагреневая кожа...

Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова icon«Бальзак, Оноре. Собр соч в 24 т.: т с. 95-271.»: М.: Правда; Москва; 1960; Перевод: А. Худадова
Бальзаке врача, который первый дал имя их недугу. Он извиняет любой их неверный шаг, если только шаг этот совершен из любви, он решается...
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconОноре де Бальзак Утраченные иллюзии
Свободны ли вы от вашего буржуазного издателя, господин писатель' от вашей буржуазной публики которая требует от вас порнографии...
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconОноре де Бальзак Мэтр Корнелиус
Такие полунаучные замечания, быть может, подкрепят достоверность этого этюда, хотя некоторыми своими деталями он мог бы встревожить...
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconБлеск и нищета куртизанок
Оноре де Бальзак Блеск и нищета куртизанок ru Н. Г. Яковлева Михаил Тужилин
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова icon"Власть, лишенная авторитета, хуже, чем явное безвластие"
Как писал Оноре де Бальзак: "Власть, над которой глумятся, близка к гибели". И в действительности, в таком государстве обществом...
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconОноре де Бальзак Шагреневая кожа
В конце октября 1829 года один молодой человек вошел в Пале-Руаяль, как раз к тому времени, когда открываются игорные дома, согласно...
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconГостиница рэдиссон сас славянская (Функциональная система)
Мини-гостиница "Гостиный дом" располагается поблизости от станций метро "Тушинская", "Планерная" и "Сходненская"
Оноре де Бальзак Красная гостиница Перевод: Н. Немчинова iconУчителю и другу теофилю готье
Перевод Эллиса XLIII. Живой факел. Перевод А. Эфрон XLIV. Искупление. Перевод И. Анненского XLV. Исповедь. Перевод В. Левина XLVI....
Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2015
контакты
userdocs.ru
Главная страница