Варлам шаламов


НазваниеВарлам шаламов
страница8/35
Дата публикации08.03.2013
Размер5.56 Mb.
ТипДокументы
userdocs.ru > Литература > Документы
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   35
19.
      Мне это рассказала мать. Отец не считал нужным в своих действиях с детьми ссылаться на какие-то примеры, из жизни или из книг – все равно. Единственный пример, на который он ссылался, – это была ссылка на лучших людей, но я хорошо знал, что вслед за упоминанием о лучших людях России последуют щипки и толчки.
      Хоть ты тысячу раз почетный гость, но если ты хочешь курить, то вылезай из-за стола и иди на кухню или на улицу, если лето. Кухня была мамино царство с более либеральным принципом жизненного устройства.
      Исключений не делалось ни для кого.
      Естественно, что при таких традициях, да еще трактуемых как символ веры, гостей у нас было очень мало. Даже в большие праздники приходили братья матери, и то ненадолго. Своих родственников в городе у отца не было.
      Результат этого догматического воспитания подтвержден личным примером.
      Все три брата и две сестры – нас в семье было пятеро – курили все. Я сам курю с восьми лет. Дома, конечно, не курил никто, никогда. Я первый раз закурил на похоронах отца, закурил дома открыто.
      Потянулся за пачкой в карман и рефлекторным движением встал, чтобы пойти на кухню. Мать рукой удержала меня на месте.
      Кури уж здесь.
      Я сел и закурил.
      После смерти отца стала курить и мама, понемножку, целый год курила, а потом умерла.
      Конечно, при таких жестких правилах воспитания любая брань не только изгонялась и осуждалась. Даже за слово «черт» следовал немедленный шлепок, а то и построже что-нибудь. Никто из детей, разумеется, и не думал о ругани, любой  это было вытравлено в нашей семье. И сам отец, конечно, никогда не ругался: ни «сволочь», ни «черт» – вообще никаких бранных слов не могло быть в его лексиконе.
      Но однажды я случайно услышал, как отец бранится про себя, и этот единственный случай запомнил на всю жизнь.
      Я и он в темном сарае поили коз. Козы – животные чрезвычайно дисциплинированные. Перепутать порядок кормления просто невозможно. Та, которой дано не в очередь, принятую в этой группе коз и установленную самими козами, – не возьмет ни за что свою еду. Услышав матерную брань отца, я подумал, что какая-нибудь Тонька или Машка кинулись не в очередь хватать хлебово. Но оказалось, что матерная брань отца относится не к козам, а к Финляндии, которая только что отделилась. По этому воспоминанию я могу рассчитать и месяц – вроде декабря 1917 года...
      Ни к живописи, ни к музыке, ни к театру способностей у меня не оказалось, оставались одни стихи, но о стихах отец и думать не хотел.
      Я пишу стихи с детства, и это неприятно удивляло отца, не подозревавшего, что настоящая поэзия начинается очень поздно.
      Ломая дурную привычку, отец подарил мне к пятилетию, узнав от матери, что я читаю с трех лет, типографским способом изготовленную, тисненную золотыми буквами толстую тетрадку «Дневник Варлама Шаламова». Вся страсть отца к паблисити была в этом подарке. Отец произнес небольшую речь, общий смысл которой был таков: вот, дескать, тебе дневник – мы будем совершать героические поступки, а ты – их описывать. Но, конечно, в прозе: факты там всякие, делать вклейки.
      Словом, ни одной страницы в этом дневнике так и не было записано.
      Сестра Гаггя, заглянувшая в дневник, подивилась моему упорству. С того момента, как сестра заглянула в дневник, он был для меня осквернен.
      Я никогда в жизни не вел дневников. Жизнь, правда, сложилась так, что и возможности вести дневник не было. Моим дневником были стихи. Это я отчетливо чувствовал, ибо по поводу этого подарка я сочинил стихи о том, как мне подарили дневник.
      В самом этом факте уже был ответ на отцовский вопрос. Но отец этого никогда не почувствовал.
      Когда я поступил в гимназию и стал учиться на пятерки, это не удалило меня от стихописания. Одно из стихотворений – военных, разумеется, – было показано отцу, но отец перенес решение в официальную организацию – велел показать преподавателю русского языка Ширяеву.
      Я помню и сейчас одну из строф, разумеется, беспощадно слабых:
      Вот кавалерия неслась,
      В столбах пыли извиваясь
      Невдалеке гром пушек грохотал,
      Свистели ядра, в воздухе взрываясь.
      И страшный взрыв людей
      там убивал.
      Я ждал, разумеется, одобрительного приговора, но приговор Ширяева был неодобрительный.
      Более всего меня поразил разбор этого стихотворения, сделанный тут же:
      – По-русски надо писать:
      Вот в столбах пыли извиваясь,
      Кавалерия неслась
      В этом роде, отвергая начисто пушкинскую инверсию и даже более элементарные вещи.
      Я со страхом увидел и услышал, что наш преподаватель литературы, как и мой отец, вовсе не понимает, не «слышит» стихов
      Отзыв Ширяева – мне было тогда восемь лет, – разумеется, упрочил мнение о моем графоманстве.
      Через все мое детство, через все мои вечера проходит крик отца:
      – Брось читать!
      – Положи книгу1
      – Туши свет!
      Лампа у нас была одна, но речь тут шла не о лампе, а о свете в его самом высоком значении. По мысли отца, далеко не всякая книга полезна, а беллетристика и стихи определенно вредное чтение.
      Мать заботилась о керосине в смысле физического света, отец же разумел свет духовный.
      Ссоры отца с архиереями – притча во языцех в городе – все дальше толкали нашу семью в сторону дружбы с политическими ссыльными.
      В доме бывали эсеры, меньшевики из ссыльных Семья Виноградова, где мне разрешили бывать, как раз семья ссыльного меньшевика, обосновавшегося в Вологде. Алексей Михайлович Виноградов был присяжный поверенный20.
      В это время началась первая мировая война. Война изменила положение отца в глазах и светского, и духовного начальства, точно так же, как изменила положение всех ссыльных «оборонцев» от Керенского до Плеханова и Мартова, от Кропоткина до Лопатина, от Савинкова до Николая Морозова.
      Во время войны тиран сближается с народом – это свидетельство истории. Не было исключения и в войну 1914 года.
      Ораторская энергия отца, которому было тогда всего 46 лет, нашла выход в бешеной прямо-таки военной пропаганде. Отец, конечно, немедленно попросился на фронт, в Действующую армию, на «театр военных действий», как это официально тогда называлось, – но, получив отказ из-за многосемейности, сейчас же послал старшего сына, моего брата Валерия, в офицерское училище, сорвав ему высшее образование, хотя брат никакого патриотизма не обнаруживал.
      Неудачу армии Самсонова отец переживал как свой личный позор.
      Вступление немцев в Бельгию, Реймс и бомбардировка Роттердама – все это соответствующим образом комментировалось отцом и публично – во время служб, панихид, и дома – за чайным столом. Отец каждый день читал газеты – «Русские ведомости» и «Вологодский листок» – о чем, о чем, а о немецких зверствах наша семья была осведомлена более чем достаточно...
      Галоши – великая вещь в русской провинции с ее вековой липкой грязью, глинистой грязью, облизывающей сапоги, распутицей, разрушающей обувь.
      В 1956 году в Озерках, после Колымы, после многих лет сухой горной устойчивой почвы, несмотря на всю ее гибельность, я видел, как родители носят детей в школу на руках крупое лето, чавкая резиновыми сапогами, и только в крайнюю жару трещины и провалы поселка превращаются в гигантские впадины, похожие на калифорнийские каньоны, и становятся доступны пешеходу.
      Вологда любого, в том числе и семнадцатого года, была такой же опасной, грязной, засасывающей, как и среднерусские тверские Озерки. Жить в городе нельзя было без галош, которые в Вологде почему-то назывались «калоши» и в устной, и в письменной транскрипции, и только в Москве я с трудом отучил себя от вологодского произношения ceго важного предмета.
      Существовало даже выражение «поповские галоши» – глухие, с пряжками того самого фасона, что в Москве пятидесятых годов был модой. Потом уже пошли галоши на «молнии».
      Все городское священство носило как бы форменные, глубокие теплые галоши на застежке. Но отец не носил поповских галош, он подчеркнуто шлепал по грязи в светских, коротких, блестящих галошах.
      В раннем детстве я гляделся в отцовские галоши, как в зеркало Светлые, блестящие, новенькие отцовские галоши всегда стояли в передней. Разумеется, дети подрастали, им покупались галоши такие же, новые
      Свою же столь стеснительную обувь я ненавидел. Но правила вологодские требовали галош.
      Поэтому одно из воспоминаний связано, сцеплено с сияющим ясным днем, солнцем, заливающим все тротуары и особенно ярко играющим на двух парах галош – отцовских и моих.
      Февральская революция начинается для меня с блеска галош.
      Февральская революция встречена была в городе восторженно. В ясное голубое утро началась в Вологде манифестация – так это тогда называлось.
      Отец взял меня с собой, твердя: «Ты должен запомнить этот день навсегда», – и вывел меня на городскую улицу. Оба мы, сняв шапки, шли к городской Думе. Туда же со всех сторон города текли ряды людей с красными бантами, снявших шапки, взявшихся за руки. Все пели. Пели разные песни – каждая колонна свою, но главными были: «Смело, товарищи, в ногу», «Отречемся от строго мира», «Вы жертвою пали» и «Вставай, проклятьем заклейменный».
      Было слышно и видно, что текст любой песни еще не заучен всеми на память. Песня рвалась и продолжалась снова. В семьях города и городских школах учили эти песни наизусть, переписывая друг у друга слова.
      Но уже через несколько дней в Вологду был привезен из Петрограда выпущенный каким-то энергичным издателем целый песенник революционных песен. Песенник на газетной бумаге, в белой обложке, с краткой надписью «Гимн свободы». Там были тексты всех песен революции, вплоть до анархического гимна «Черное знамя», «Вставайте же, братья, под громы ударов...». Открывался сборник «Марсельезой» – «Отречемся от старого мира...».
      Был там и «Интернационал», амфитеатровская «Дубинушка» и «Утес Стеньки Разина» Навроцкого заняли свое законное популярное место.
      Но во время манифестации пели неуверенно, завидуя тем, кто по счастливой случайности или семейным обстоятельствам знал все слова.
      Полиции не было – движением управляла новая молодая вологодская милиция с красными повязками на рукавах.
      – Звездани его! – советовал товарищам какой-то милиционер, пользуясь вологодским глаголом.
      Поющая толпа плыла к городской Думе, где на балконе стояли люди, которых я не знал, но городу они были известны.
      Мы с отцом пошли к нашей гимназии. Около гимназии была толпа, а с фронтона гимназии старшеклассник в гимназической шинели сбивал огромного чугунного двуглавого орла. Чугунный орел был велик, с размахом крыльев метра полтора. Гимназист никак не мог ломом вывернуть птицу из ее гнезда.
      Наконец это удалось, и орел рухнул на землю, плюхнулся и засел в сугробе снега. Мы двинулись дальше, а отец твердил что-то о великой минуте России.
      Февральская революция была народной революцией, началом начал и концом концов.
      Для России рубеж свержения самодержавия был, может быть, внешне более значительным, более ярким, что ли, чем дальнейшие события.
      Именно здесь была провозглашена вера в улучшение общества. Здесь был – верилось – конец многолетних, многостолетних жертв. Именно здесь русское общество было расколото на две половины – черную и красную. И история времени так же – до и после.
      Февральская революция была в Вологде праздником, событием чрезвычайным. В русском обществе водораздел сил шел именно по трещине, щели, линии свержения самодержавия. К длинному плечу этого рычага второго рода было приложено множество сил.
      Февральская революция была народной революцией, стихийной революцией в самом широком, в самом глубоком смысле этого слова.
      Десятки поколений безымянных революционеров умирали на виселицах, в тюрьмах, в ссылке и на каторге – их самоотверженность не могла не сказаться на судьбах страны.
      Для того чтобы раскачать эту твердыню, было нужно больше, чем героическое самопожертвование.
      Героизм должен быть безымянным. История не сохранила имен тех людей, кто взорвал дачу Столыпина, а ведь чтобы искать такие имена, открыть архивы, нужна революция.
      Люди эти, столько раз менявшие фамилии, что нет никаких надежд напасть на их след, как, впрочем, они хотели и сами.
      Разве мы подробно знаем о Тетерке? Об Ошаниной? О Климовой? О Клеточникове?21
      Ошанина и Климова в галерее русских женщин более значительны, чем прославленная Перовская или некрасовские героини.
      Февральская революция была точкой приложения абсолютно всех общественных сил, от трибуны Государственной думы до террористического подполья и до анархических кружков.
      И, конечно, в первых рядах жертв, борцов шла русская интеллигенция. В этой борьбе было всякому место: профессору и священнику, кузнецу и паровозному машинисту, крестьянину и аристократу, либеральному министру и колоднику-арестанту. Каждый старался вложить все свои силы. Это было моральным кодексом времени – встречать репрессии царского правительства с мужеством. Эти репрессии более всего касались партии эсеров, которая неожиданно стала партией миллионов.
      Тут нет никакого чуда – эсеров в 1917 году было более миллиона. Февральская революция в значительной степени была сделана руками эсеров, и они получили большинство мандатов в Учредительное собрание.
      Я не собираюсь здесь делать никаких подсчетов, хотя этот подсчет уже давно есть.
      Для меня речь идет о детских впечатлениях, о юношеском восприятии событий, отраженных в нашей семье.
      Отец мой был оборонец самого патриотического толка - как Кропоткин, Лопатин, Савинков, Горький, Сологуб, Бальмонт, Григорий Петров, Александр Введенский, Николай Морозов. Та борьба с царизмом, в которую вступил отец на своем месте, которая привела его в ряды освободительного движения еще при возвращении из Америки и свела с культурным священством – вроде Булгакова и Флоренского, при Временном правительстве показалась отцу недостаточно левой.
      Силу освобождения России отец увидел в эсерах – в Питириме Сорокине^ 22, земляке и любимом герое отца – по теории «живых Будд».
      Известна статья Ленина «Ценные признания Питирима Сорокина»23 и статья, написанная Сорокиным после беседы с Лениным в Бутырской тюрьме. Эта-то беседа и сохранила жизнь Сорокину, арестованному в Великом Устюге Ч К, и дала Ленину возможность написать «Ценные признания Питирима Сорокина».
      Питирим Сорокин – будущий гарвардский профессор, президент Всемирного союза социологов, историк культуры, создавший многотомную теорию конвергентное™. Истоки этой теории уходят в вологодскую глушь.
      В Учредительное собрание отец голосовал по списку эсеров. В семнадцатом году после свержения самодержавия естествен поворот влево на несколько десятков градусов – от 90 до 180. Оценки, переоценки, заскоки и недоскоки.
      Вот этот поворот и нуждается в жертвах, в живой крови.
      Уже недостаточна была деятельность культуризма, воскресных школ, тут отец разошелся со своими всегдашними советчиками – Флоренским и Булгаковым.
      Отец считал, что сам поворот этого огромного колеса, какими бы соединенными силами, разными силами ни вызывался, обязывает не тормозить его движения – в церкви, в воскресной школе, а, наоборот, ускорить ход, раз уж этот механизм пришел в движение.
      Конечно, все это теперешние мои соображения.
      Для «полевевшего» отца – слишком ясной была беспомощность в физическом смысле кадетской партии: отец стал искать себе новых кумиров.
      Вне всякой связи с отцом, а, наоборот, как бы в пику его вкусам, как бы вызовом недостаточной левизне его взглядов, в наш дом, в мою душу хлынул поток новых книг. Их немало было издано в 1917 – 1918 годах, на оберточной бумаге с бледной типографской краской. Хлынули книги, которых раньше не бывало.
      «Андрей Кожухов», «Штундист Павел Руденко» Кравчинского, «Взаимная помощь, как фактор эволюции», «Записки революционера» Кропоткина, «Овод» Войнич, сборники «Былое» и особенно книги автора, который оказал сильнейшее влияние на формирование и укрепление моего главного жизненного принципа, соответствия слова и дела, – определили мою судьбу на много лет вперед.
      Этим автором был Борис Викторович Савинков, романист Ропшин, особенно его книги «Конь бледный» и «То, чего не было».
      Тогда говорили очень много, каждый был оратором, митинговал, мобилизовывал: каждый, во всяком случае, испытывал себя на ораторской трибуне.
      Даже поговорка существовала: «При Романовых мы триста лет молчали, работали. Теперь будем триста лет болтать и ничего не делать».
      Но митинги, устная агитация, ораторские баталии – хотя и с немедленным вывозом на фронт против Колчака – «Бей буржуя!» – то была лишь наиболее парадная часть этого перелома, этого землетрясения.
      К этому же времени все типографии России на все запасы бумаги, до последнего фунта типографской краски печатали огромное количество книг – еще невиданных, неслыханных российским читателем. Какая-то брешь была пробита в 1905 году, теперь в эту брешь направлялся поток – не только листовок, что было и в военное время средством борьбы регулярным и действенным, классическим средством, а поток книг, брошюр самых разнообразных политических направлений – анархисты Бакунин и Кропоткин, эсеры Савинков и Чернов, Степняк и Вера Фигнер, Войнич «Овод». Ропшинский роман вдруг приобрел популярность и ответственность катехизиса, учебника жизни, не говоря уже об «Оводе» Войнич.
      «Спящий пробуждается» мирного Уэллса толковали как взрыв, как лозунг.
      «Записки цирюльника» Джерманетто разрывались на части рядом с романом о Спартаке. Этих книг оказалось не так мало.
      Я не знаю, включил ли Керенский себе в заслугу эти многочисленные издания, которые вышли к душе читателя.
      Не «Антона Кречета», не Нага Пинкертона, не «Пещеру Лейхтвейса» требовал новый читатель, а то, что было вокруг него и где он сам мог найти сразу в день, в час свое самое активное место.
      Соответствие слова и дела этих авторов определило мою судьбу на много лет вперед
      Герцен и Чернышевский, явившиеся в магазинном издании, много теряли в своей привлекательности, не были столь жизненно важными – кислорода в них было маловато, то есть попросту таланта
      Книгу Ропшина «То, чего не было» всю почти помню на память. Знаю все почему-то важные для меня абзацы, целые куски помню Не знаю почему, я учил эту книгу наизусть, как стихи Эта книга не принадлежит к числу литературных шедевров. Это – рабочая, пропагандистская книга, но по вопросу жизни и смерти не уступала никаким друг им. Дело тут в приобщении к сегодняшнему дню, непосредственной современности Это – книга о поражении революции 1905 года. Но никогда еще книга о поражении не действовала столь завлекающе, вызывая страстное желание стать в эти же ряды, пройти гот же путь, на котором погиб герой.
      Этот фокус документальной литературы рано мной обнаружен и учтен. Судьба Савинкова могла быть любой. Для меня он и его товарищи были героями, и мне хотелось только дождаться дня, чтобы я сам мог испытать давление государства и выдержать его, это давление. Тут вопрос не о программе эсеров, а об общем моральном климате, нравственном уровне, которые создают такие книги.
      Запойное мое чтение продолжалось, но любимый автор уже был определен.
      Первая за триста лет свободная манифестация продолжалась.
      Как всегда, кто-то кого-то толкнул, вырвал из рук кумачовый лозунг, разорвал ряды людей, пытавшихся спеться на ходу, хотя бы на «Вы жертвою пали...».
      – Звездани его! – кричал вологодским глаголом молодой милиционер с красным бантом своему товарищу про нарушителя, прорвавшего ряды.
      У праздника был свой план, диспозиция.
      Отец неодобрительно покачал головой и вывел меня в сторону от перебранки.
      – Толпа – это толпа, – прошептал отец.
      Эти слова я вспомнил позже, когда читал дневник комиссара Временного правительства Панкратова
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   35

Похожие:

Варлам шаламов iconВарлам Шаламов
Полностью отбыв срок заключения, начинающий писатель вернулся в Москву, где продолжил литературную деятельность: работал в небольших...
Варлам шаламов iconВарлам шаламов
Но Гюго не дал себе труда посмотреть – с каких же позиций борется с любой государственной властью это воровское сообщество. Немало...
Варлам шаламов iconВарлам Тихонович Шаламов Колымские рассказы Колымские рассказы
Дороги всегда прокладывают в тихие дни, чтоб ветры не замели людских трудов. Человек сам намечает себе ориентиры в бескрайности снежной:...
Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2015
контакты
userdocs.ru
Главная страница