Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века


НазваниеВремени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века
страница1/43
Дата публикации10.06.2013
Размер6.43 Mb.
ТипДокументы
userdocs.ru > Медицина > Документы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43
prose_classic Марсель Пруст Содом и Гоморра
Марсель Пруст (1871–1922) — знаменитый французский писатель, родоначальник современной психологической прозы. его семитомная эпопея "В поисках утраченного времени" стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века.

В тексте «Содом и Гоморра» сохранена пунктуация и орфография переводников А. Федорова и Н. Суриной
1923 ru fr А. Федоров Н. Сурина
bokonon
doc2fb, FB Editor v2.0
2010-05-09 371778FA-6EF8-41CD-BFC4-3BDE5D3CB316 1.0

Пруст М. В поисках утраченного времени. Полное издание в двух томах. Том2: Содом и Гоморра. Пленница. Беглянка. обретенное время
Издательство АЛЬФА-КНИГА
Москва 2009 978-5-9922-0403-2
<br /><span class="butback" onclick="goback(1432995)">^</span> <span class="submenu-table" id="1432995">ГЛАВА ПЕРВАЯ</span><br /> Г-н де Шарлюс в светском обществе. — Врач. — Характерные черты г-жи де Вогубер. — Г-жа д'Арпажон, фонтан Юбера Робера и смешливость Великого князя Владимира. — Г-жа д'Амонкур де Ситри, г-жа де Сент-Эверт и т. д. — Любопытный разговор между Сваном и принцем Германтским. — Альбертина у телефона. — Визиты перед моей второй и последней поездкой в Бальбек. — Прибытие в Бальбек. — Перебои чувства
Так как я не торопился попасть на вечер к Германтам, не будучи уверен, что я приглашен, то, ничем не занятый, оставался на улице; но и летний день, так же как и я, казалось, не спешил двинуться с места. Хотя уже было больше девяти часов, он все же еще придавал Луксорскому обелиску на площади Согласия сходство с розовой нугой. Затем он изменил его окраску и превратил его в нечто металлическое, так что обелиск не только стал более драгоценным, но как будто сделался тоньше и чуть ли не приобрел гибкость. В голову приходила мысль, что эту драгоценность можно было бы погнуть, что, может быть, ее уже даже слегка искривили. Луна стояла в небе точно ломтик апельсина, тщательно отрезанный, но уже надкушенный. Однако позже ей суждено было оказаться вычеканенной из самого прочного золота. Прижавшись к ней сзади, маленькая бедная звездочка должна была служить единственной спутницей одинокой луне, которая между тем, охраняя свою подругу, но обнаруживая большую смелость и продвигаясь вперед, должна была поднять, словно неотразимое оружие, словно восточный символ, свой широкий и великолепный золотой серп.

Перед особняком герцогини Германтской я встретился с герцогом де Шательро; я уже не помнил, что полчаса тому назад меня еще терзало опасение, — которое, впрочем, вскоре должно было снова овладеть мною, — будто я иду на вечер, не получив приглашения. Мы беспокоимся, — и нередко лишь спустя много времени после момента опасности, о котором мы забыли, потому что отвлеклись, мы вспоминаем о нашем беспокойстве. Я поздоровался с молодым герцогом и вошел в дом.

Но здесь я сперва должен отметить незначительное обстоятельство, позволяющее понять один факт, о котором вскоре будет речь.

Был человек, который в тот вечер, так же как и в предыдущие вечера, много думал о герцоге де Шательро, не подозревая, впрочем, кто он; это был стоявший в передней лакей г-жи де Германт (в ту пору их называли «крикунами»). Г-н де Шательро, весьма далекий от того, чтобы находиться в числе близких друзей герцогини, — так как он был один из ее кузенов, — первый раз появлялся в ее салоне. Его родители, десять лет пребывавшие с нею в ссоре, помирились с ней две недели тому назад и, вынужденные в этот вечер уехать из Парижа, поручили сыну роль своего представителя. Между тем, несколько дней тому назад лакей герцогини повстречал на Елисейских Полях молодого человека, которого нашел очаровательным, но личность которого не мог установить. Не потому, чтобы любезность молодого человека уступала его щедрости. Все те милости, которые лакей считал себя обязанным оказать столь юному господину, были, напротив, оказаны ему самому. Но г-н де Шательро был столь же труслив, сколь неосторожен; он тем более был намерен не открывать своего инкогнито, что не знал, с кем имеет дело; он испытал бы страх гораздо больший, хотя и мало обоснованный, если бы он это знал. Он ограничился тем, что выдал себя за англичанина, а на все страстные вопросы лакея, жаждущего встретить вновь человека, которому он был обязан таким удовольствием и который проявил такую щедрость, только и твердил все время, пока они шли по бульвару Габриэль: «I do not speak french».

Хотя, несмотря ни на что — и имея в виду предков своей кузины по материнской линии, — герцог Германтский делал вид, будто в салоне принцессы Германтской-Баварской он находит нечто идущее от Курвуазье, — об изобретательности и умственном превосходстве этой дамы все судили вообще по одному нововведению, которого в этом кругу нигде больше не встречали. После обеда, как бы важен ни был раут, который должен был затем последовать, стулья оказывались расположенными таким образом, что гости рассаживались небольшими группами, которые в случае необходимости поворачивались друг к другу спиной. Тут принцесса проявляла свои общественные наклонности, садясь в одной из этих групп как бы из предпочтения к ней. Она, впрочем, не боялась удостоить выбора и привлечь к себе члена другой такой группы. Если, например, ей случалось обратить внимание г-на Детай, разумеется, соглашавшегося с нею, — на то, какая красивая шея у г-жи де Вильмюр, которая, сидя в другом кружке, видна была только со спины, — принцесса не колебалась сказать вслух: «Госпожа де Вильмюр, господин Детай, будучи великим художником, как раз любуется вашей шеей». Г-жа де Вильмюр чувствовала в этом приглашение принять участие в разговоре; с ловкостью, которую дает привычка к верховой езде, она медленно поворачивала свой стул, описывавший дугу в три четверти окружности, и, нисколько не беспокоя своих соседей, оказывалась почти что прямо против самой принцессы. «Вы не знакомы с господином Детай?» — спрашивала хозяйка дома, которая еще не довольствовалась ловким и полным целомудрия поворотом, проделанным ее гостьей. — «Я с ним незнакома, но я знакома с его произведениями», — отвечала г-жа де Вильмюр любезным и почтительным тоном, а принцесса с той естественностью, которая во многих возбуждала зависть, обращалась, еле заметно наклоняя голову, к знаменитому художнику, ибо реплика, относившаяся к нему, еще не успевала положить формальное начало знакомству: «Пойдемте, господин Детай, я представлю вас госпоже де Вильмюр». Тогда последняя проявляла такую же изобретательность, чтобы найти место для автора «Сна», какую она только что выказала, чтобы повернуться к нему. А принцесса уже придвигала стул и для себя; на самом же деле к г-же де Вильмюр она обратилась только затем, чтобы иметь повод покинуть предшествующую группу гостей, в которой она провела положенные десять минут, и удостоить следующую столь же длительного пребывания. В три четверти часа все группы успевали получить ее визит, который, казалось, определялся лишь внезапным наитием и вкусами хозяйки, но главным образом имел целью подчеркнуть, с какой естественностью «важная дама умеет принимать». Но сейчас гости, приглашенные на вечер, еще только начинали съезжаться, и хозяйка дома сидела недалеко от входа, — прямая и горделивая в своем почти королевском величии, с глазами, сверкающими своим собственным блеском, — между двумя некрасивыми высочествами и женой испанского посла.

Я стоял, ожидая своей очереди, стоял позади нескольких гостей, приехавших раньше меня. Прямо перед собой я видел принцессу, красота которой, наверно, — не единственное, что заставляет меня вспоминать об этом вечере, где было столько красавиц. Но лицо хозяйки дома было так совершенно, оно было вычеканено словно медаль, столь прекрасная, что сохранила для меня свою способность запоминаться. Принцесса имела обыкновение говорить приглашенным, встречая их за несколько дней до одного из своих вечеров: «Вы приедете, не правда ли?» — как будто у нее было сильное желание побеседовать с ними. Но так как, напротив, ей не о чем было с ними говорить, она, едва только они представали перед ней, ограничивалась тем, что, не поднимаясь с места, прерывала на миг свой пустой разговор с обоими высочествами и женой посла и благодарила, говоря: «это мило, что вы приехали», — не потому, чтобы она считала, что гость, приехав, проявил этим свою любезность, а только для того, чтобы в большей мере проявить свою; затем, тотчас же отбрасывая его прочь, она прибавляла: «Господина де Германта вы встретите у двери в сад», так что гость отправлялся здороваться с ним и оставлял ее в покое. Некоторым она даже ничего не говорила, довольствуясь тем, что показывала им свои чудесные агатовые глаза, как будто гости приехали всего лишь на выставку драгоценных камней.

Человек, который должен был войти передо мной, был герцог де Шательро.

Вынужденный отвечать на все улыбки, отвечать всем тем, кто жестом руки приветствовал его из гостиных, он не заметил лакея. Но тот с первого же мига его узнал. Через какое-нибудь мгновение ему предстояло услышать это имя, которое ему так хотелось узнать. Спрашивая своего «англичанина», встреченного третьего дня, лакей не только был взволнован, он считал себя нескромным, неделикатным. Ему казалось, что он перед всем светом (впрочем, ничего не подозревавшим) разоблачит тайну, которую преступно было перехватывать таким путем и выставлять напоказ. Слыша ответ гостя: «Герцог де Шательро», — он исполнился такой гордости, что на миг онемел. Герцог взглянул на него, узнал, решил, что погиб, а между тем слуга, уже пришедший в себя и достаточно знавший геральдику, чтобы от себя дополнить слишком скромное наименование, орал с профессиональной энергией, которую смягчала интимная нежность: «Его высочество господин герцог де Шательро!» Но теперь пора было докладывать обо мне. Погруженный в созерцание хозяйки дома, еще не заметившей меня, я не подумал о страшных для меня, — хотя и по-иному, чем для герцога де Шательро, — обязанностях этого лакея, одетого в черное, словно палач, окруженного отрядом слуг в ливреях самых радостных цветов, сильных парней, готовых схватить незваного гостя и выставить его за дверь. Лакей спросил у меня мою фамилию, я сказал ее с той же машинальностью, с какой приговоренный к смерти дает привязать себя к плахе. Он тотчас же величественно поднял голову и, прежде чем я смог попросить его доложить обо мне вполголоса, чтобы пощадить мое самолюбие в случае, если я не приглашен, и самолюбие принцессы Германтской в случае, если я приглашен, он прокричал эти тревожащие слоги с силой, способной поколебать своды дома.

Знаменитый Гексли (тот, чей племянник занимает сейчас господствующее положение в области английской литературы) рассказывает, что одна из его пациенток больше не решалась ездить в свет оттого, что часто в том самом кресле, куда ее приглашали сесть, любезно указывая на него, она видела старого господина, уже успевшего усесться. Она была вполне уверена, что или приглашающий жест или присутствие старого господина являются галлюцинацией, ибо ей не указали бы таким образом на уже занятое кресло. И когда Гексли, чтобы вылечить ее, заставил ее снова выезжать, она одно мгновение мучительно колебалась, спрашивая себя, является ли чем-то реальным любезный жест, обращенный к ней, или же, повинуясь видению, не существующему в действительности, она при публике сядет на колени какому-то господину, состоящему из плоти и костей. Ее краткая нерешительность была ужасна. Быть может, в меньшей мере, чем моя. После того как я услышал громовые раскаты моего имени, подобные шуму, предвещающему возможный катаклизм, я, чтобы доказать свою чистоту, должен был, словно меня не терзали никакие сомнения, с решительным видом двинуться в сторону принцессы.

Она заметила меня, когда до нее мне оставалось всего лишь несколько шагов, и, уже не оставляя во мне места для сомнений, что я стал жертвой чьих-то козней, вместо того чтобы продолжать сидеть, как она делала, здороваясь с другими гостями, поднялась с места, пошла мне навстречу. Секунду спустя я мог облегченно вздохнуть, как пациентка Гексли, — в тот момент, когда, решившись сесть в кресло, она нашла его незанятым и поняла, что галлюцинацией был старый господин. Принцесса с улыбкой протянула мне руку. Несколько мгновений она продолжала стоять с той своеобразной грацией, которой полна строфа Малерба, кончающаяся таким стихом:

И ангелы встают, чтобы воздать им честь.

Она извинилась, что герцогиня еще не приехала, как будто мне должно было быть скучно без нее. Чтобы таким образом поздороваться со мной, она, держа меня за руку, проделала вокруг меня какое-то полное изящества вращательное движение, вихрем которого, как я это чувствовал, я был увлечен. В ту минуту я даже почти ожидал, что она, словно корифей котильона, вручит мне трость с набалдашником из слоновой кости или часы на браслете. Она, по правде сказать, ничего такого не дала мне, и, как будто вместо того, чтобы танцевать бостон, она скорее слушала какой-нибудь святейший квартет Бетховена, божественные звуки которого боялась заглушить, она на этом и прервала разговор, вернее — не продолжила его, и, все еще сияя радостью, которую вызвало в ней мое появление, сообщила мне только то место, где находился принц.

Я отошел от нее и больше уже не решался к ней приблизиться, чувствуя, что ей совершенно нечего было мне сказать и что, при своей бесконечной доброжелательности, эта женщина, поразительно высокая и красивая, полная того благородства, которым обладало столько знатных дам, гордо поднимавшихся на эшафот, смогла бы, поскольку она не решалась предложить мне мелиссовой воды, только повторять сказанное мне уже дважды: «Принца вы найдете у двери в сад». А идти к принцу — это значило почувствовать, как снова возрождаются мои сомнения.

Во всяком случае пора было отыскать кого-нибудь, кто представил бы меня. Заглушая все разговоры, до меня доносилась неиссякающая болтовня г-на де Шарлюса, беседовавшего с герцогом Сидониа, с которым он только что познакомился. Люди одинаковой профессии угадывают ее друг в друге, а люди, страдающие одинаковым пороком, — тоже. Г-н де Шарлюс и г-н де Сидониа тотчас же почуяли друг в друге общий обоим недостаток, заключавшийся в том, что оба они в обществе оказывались монологистами, — настолько, что и малейший перерыв был для них невыносим. Сразу рассудив, что зло непоправимо, как сказано в одном знаменитом сонете, они приняли решение — не замолчать, а говорить, не обращая внимания на то, что скажет другой. Это и создало тот смутный шум, который в комедиях Мольера производят несколько персонажей, говорящих в одно и то же время разные вещи. Впрочем, барон с его оглушительным голосом был уверен, что одержит верх, заглушит слабый голос г-на де Сидониа, не лишая его, однако, бодрости, ибо когда г-н де Шарлюс на миг переводил дыхание, пауза заполнялась бормотанием испанского гранда, который невозмутимо продолжал свою речь. Я мог бы попросить г-на де Шарлюса представить меня принцу Германтскому, но я (имея на то слишком веские основания) опасался, что он на меня зол. По отношению к нему я поступил самым неблагодарным образом, вторично отвергнув его предложения и не подавая ему признаков жизни с того самого вечера, когда он с такой сердечностью проводил меня домой. А между тем мне отнюдь не могло служить извинением то, что я предугадывал сцену, которая как раз сегодня на моих глазах произошла между ним и Жюпьеном. Я и не подозревал ничего подобного. Правда, незадолго до этого, когда мои родители ставили мне в упрек мою лень и то, что я еще не потрудился написать хоть несколько строк г-ну де Шарлюсу, я с запальчивостью упрекнул их в том, что они хотят заставить меня принять бесчестные предложения. Но этот лживый ответ мне был продиктован только гневом и желанием найти фразу, которая могла бы им быть наиболее неприятной. На самом же деле в предложениях барона я не угадывал ничего ни похотливого, ни даже чувственного. Я сказал это моим родителям как совершенно безумную выдумку. Но иногда будущее живет в нас неведомо для нас самих, и в наших словах, казалось бы лживых, выступают очертания близящейся действительности.

Г-н де Шарлюс простил бы мне, наверно, отсутствие признательности. Но его в ярость приводило то, что мое присутствие сегодня вечером у принцессы Германтской, так же как с некоторых пор у его кузины, казалось насмешкой над его торжественным заявлением: «В эти гостиные попадают только через меня». Серьезная ошибка, неискупимое, быть может, преступление — я не пошел по этому иерархическому пути. Г-н де Шарлюс знал, что громы, которые он метал против тех, кто не подчинялся его приказаниям или заслужил его ненависть, начинали в глазах многих людей, какую бы ярость в нем это ни вызывало, представляться громами картонными и уже не имели силы прогнать кого бы то ни было откуда бы то ни было. Но, быть может, он думал, что его ослабевшая власть, еще немалая, остается невредимой во мнении новичков, подобных мне. Потому-то я и счел не очень уместным просить его об услуге на этом празднестве, где одно мое присутствие казалось ироническим опровержением его притязаний.

В эту минуту меня остановил человек довольно вульгарный, профессор Э… Он был удивлен, что встретил меня у Германтов. Я не меньше удивился, встретив его здесь, ибо никогда до сих пор, да также и впоследствии, у принцессы нельзя было встретить подобное лицо. Он совсем недавно вылечил принца, которого уже соборовали, от гнойного воспаления легких, и совершенно исключительная благодарность, которую чувствовала к нему г-жа де Германт, была причиной, что на этот раз нарушили традицию и пригласили его. Так как в этих гостиных он не знал решительно никого и не мог же без конца бродить по ним в одиночестве, словно посланник смерти, то, узнав меня, он первый раз в жизни ощутил потребность сказать мне множество всяких вещей, что позволило ему обрести уверенность в себе, и это-то и было одной из причин, по которой он направился ко мне. Была и другая. Он придавал большое значение тому, чтобы никогда не ошибаться в диагнозе. Однако его практика была так обширна, что в тех случаях, когда он только раз видел больного, он не всегда особенно хорошо помнил, пошла ли болезнь по тому пути, который он ей назначил. Читатель, может быть, не забыл, что перед тем, как с бабушкой случился удар, я возил ее к нему, — как раз в тот вечер, когда ему нашивали такое множество орденов. За время, прошедшее с тех пор, он уже забыл о траурном уведомлении, посланном ему тогда. «Ведь ваша бабушка умерла, не правда ли? — сказал он мне голосом, в котором мнимая уверенность старалась побороть легкое опасение. — Ах! Действительно! Впрочем, мой прогноз с первой же минуты, как только я ее увидел, был совершенно безнадежен, я прекрасно помню».

Так профессор Э… узнал или вспомнил о смерти моей бабушки, и к чести его, которую он разделяет со всем медицинским сословием вообще, я должен сказать, что он при этом не проявил, а может быть и не почувствовал, удовлетворения. Ошибки врачей бесчисленны. Обычно они грешат оптимизмом, поскольку дело касается прописываемого режима, и пессимизмом — поскольку оно касается развязки. «Вино? В умеренном количестве оно не может повредить вам, в сущности оно укрепляет… Жить половой жизнью? В конце концов, это функция организма. Я разрешаю вам, но не злоупотребляйте ни тем, ни другим, излишество — всегда порок». Какое для больного искушение: вдруг сразу отказаться от этих двух воскресительных средств — от воды и от целомудрия! Зато, если есть что-нибудь в сердце, если у больного белок и т. п. — то это долгая история. Серьезные, однако лишь функциональные, расстройства с легкостью приписываются воображаемому раку. Бесполезно продолжать визиты, которые не в силах устранить неизбежное зло. Если же больной, предоставленный самому себе, сам назначит себе беспощадный режим и затем выздоровеет или хотя бы выживет, то врач, видящий, как тот кланяется ему на улице Оперы, хотя он давно уже считал его похороненным на кладбище Пер-Лашез, усмотрит в этом поклоне наглую насмешку. Сильнее не разгневался бы даже и председатель суда, если б заметил, как под самым его носом и, видимо, без всяких опасений совершает безобидную прогулку какой-нибудь бездельник, которому он два года назад произнес смертный приговор. Вообще врачей (разумеется, дело идет не обо всех врачах, и мы не забываем о некоторых замечательных исключениях) больше сердит, больше раздражает неисполнение их приговора, нежели радует его осуществление. Вот чем объясняется, что профессор Э…, каково бы ни было то умственное удовлетворение, которое он, конечно, испытал, узнав, что не ошибся, все же печальным тоном стал разговаривать со мной о несчастии, постигшем нас. Он не старался сократить разговор, который давал ему точку опоры и оправдывал дальнейшее его пребывание здесь. Он заговорил со мной о сильной жаре, стоявшей в последние дни, и хотя он был человек образованный и мог бы выразиться на правильном французском языке, сказал мне: «Вы не страдаете от этой гипертермии?» Ведь медицина со времен Мольера сделала кое-какие маленькие успехи в своих познаниях, но никаких — в области своего словаря. Мой собеседник прибавил: «Главное — это избегать испарины, которую вызывает такая погода, особенно в гостиных с перегретым воздухом. Когда вы возвращаетесь домой и вам хочется пить, делу можно помочь теплотой» (что, очевидно, означало горячие напитки).

Ввиду тех обстоятельств, при которых умерла моя бабушка, эта тема меня интересовала, и недавно я в книге одного крупного ученого прочитал, что испарина вредна для почек, поскольку через кожу проходит то, чему надлежит выходить в другом месте. Я с огорчением думал о тех знойных днях, когда умерла бабушка, и не далек был от того, чтобы винить их в ее смерти. Доктору Э… я об этом не говорил, но он сам мне сказал: «Эта весьма жаркая погода, когда испарина весьма обильна, имеет то преимущество, что она в такой же мере облегчает работу почек». Медицина не есть точная наука.

Уцепившись за меня, профессор Э… не собирался меня покидать. Но вот я заметил маркиза де Вогубера, который и направо и налево, то и дело отступая на шаг, отвешивал низкие поклоны принцессе Германтской. Г-н де Норпуа недавно познакомил меня с ним, и я надеялся, что найду в нем человека, который сможет представить меня хозяину дома. Размеры этого труда не позволяют мне объяснить здесь, вследствие каких событий своей молодости г-н де Вогубер являлся одним из немногих светских людей (может быть, единственным), находившимся с г-ном де Шарлюсом в таких отношениях, которые в Содоме называют «близкими». Но если наш посол при дворе короля Феодосия имел некоторые общие с бароном недостатки, то это были всего лишь слабые отблески. Бесконечно более мягкую, сентиментальную и глупую форму принимали у него те чередования симпатии и ненависти, через которые барона заставляли проходить стремление очаровать, а затем боязнь, столь же воображаемая — если не вызвать презрение, то выдать себя. Эти чередования, столь смешные благодаря его целомудрию, его «платонизму» (которому он, будучи великим честолюбцем, уже в молодые годы принес в жертву все наслаждения), а в особенности — его умственному ничтожеству, все же были свойственны г-ну де Вогуберу. Но тогда как у г-на де Шарлюса неумеренные похвалы отличались подлинным блеском красноречия и бывали приправлены самыми тонкими, самыми язвительными насмешками, навсегда клавшими свое клеймо на человека, у г-на де Вогубера, напротив, симпатия выражалась с банальностью, свойственной человеку низшего разбора, человеку великосветскому и чиновнику, а упреки (большей частью имевшие самый жестокий характер, так же как и у барона) были полны недоброжелательства, не знавшего устали, но лишенного также и ума и шокировавшего тем более, что обычно они противоречили суждениям, которые посол высказывал полгода тому назад и которые, быть может, ему вскоре предстояло высказать снова: постоянство в переменах, придававших почти астрономическую поэтичность различным фазам в жизни г-на де Вогубера, хотя, если не считать этого обстоятельства, он менее, чем кто бы то ни было, мог навести на мысль о каком-нибудь светиле.

Приветствие, которым он обменялся со мной, ничем не напоминало того, которым ответил бы г-н де Шарлюс. Не говоря о тысяче ужимок, которые г-н де Вогубер считал подобающими светскому человеку и дипломату, он придавал этому приветствию развязность, резвость, веселость, чтобы, с одной стороны, казаться в восторге от своей жизни, тогда как мысленно он перебирал неудачи своей карьеры, не приносившей повышений, и находился под угрозой отставки, с другой же стороны, чтобы казаться молодым, мужественным, обольстительным, тогда как в зеркале он видел — и даже больше не решался созерцать — морщины, застывшие на лице, которое ему хотелось бы сохранить полным очарования. Не то, чтобы он стремился к действительным победам, одна мысль о которых уже пугала его возможностью всяких толков, скандалов, шантажа. Перейдя от разврата почти инфантильного к абсолютному воздержанию, начало которого относилось к той поре, когда он стал думать об Орсейской набережной и захотел сделать большую карьеру, он напоминал зверя в клетке и бросал во все стороны взгляды, выражавшие страх, вожделение и глупость. Он даже — такова была эта глупость — не соображая, что проходимцы его юношеской поры теперь уже не мальчишки, и когда какой-нибудь газетчик выкликал ему в лицо «La Presse!», он вздрагивал больше от испуга, чем от желания, считая, что его уже узнали и выследили.

Но за отсутствием наслаждений, принесенных в жертву неблагодарной Орсейской набережной, у г-на де Вогубера — и как раз поэтому ему еще хотелось нравиться — бывали внезапные сердечные порывы. Бог весть, каким множеством писем он надоедал своему ведомству, какие ухищрения личного порядка пускал в ход, как злоупотреблял влиянием г-жи де Вогубер (которую, вследствие ее дородности, знатного происхождения, ее мужественного вида, а главное — ничтожества ее мужа, все считали одаренной замечательными способностями, думая, что в действительности она исполняет обязанности посла), чтобы ввести в состав посольства, без всякой уважительной причины, какого-нибудь молодого человека, не отличающегося никакими достоинствами. Правда, несколько месяцев или несколько лет спустя, стоило ему только вообразить, будто этот незначительный атташе, чуждый и тени злого намерения, проявил холодность к нему, к своему начальству, как он, считая себя жертвой пренебрежения или измены, уже стремился наказать его с таким же истерическим пылом, с каким прежде благодетельствовал ему. Он пускал в ход все средства, чтобы его отозвали, и директор департамента политических сношений каждый день получал такие письма: «Чего же вы ждете, чтоб избавить меня от этого проходимца! Помуштруйте его для его пользы. Что ему нужно — так это посидеть на голодной пище!» Вот почему должность атташе при короле Феодосии была малоприятной. Но во всем остальном, благодаря безукоризненному здравому смыслу светского человека, г-н де Вогубер являлся одним из лучших представителей французского правительства за границей. Когда впоследствии его сменил человек, считавшийся выше его по способностям, якобинец, сведущий во всем, между Францией и страной, где правил король, не замедлила вспыхнуть война.

Г-н де Вогубер, так же как и г-н де Шарлюс, не любил здороваться первым. И тот и другой предпочитали «отвечать», всегда опасаясь сплетен, которые тот, кому иначе они подали бы руку, мог слышать на их счет с тех пор, как они не виделись с ним. Что касается меня, то г-ну де Вогуберу не пришлось ставить себе этот вопрос, — я в самом деле первый поклонился ему, хотя бы уже ввиду разницы возраста. Он ответил мне с видом изумленным и восхищенным, а глаза его продолжали бегать, словно по обеим сторонам его росла люцерна, которую ему нельзя было щипать. Я подумал, что следовало бы попросить его представить меня г-же де Вогубер, прежде чем просить о представлении принцу, и собирался заговорить с ним об этом лишь потом. Мысль, что он познакомит меня со своей женой, как будто наполнила его радостью и за себя и за нее, и он решительным шагом направился со мной к маркизе. Подойдя к ней и указывая на меня глазами и жестом руки, всячески выражая мне свое уважение, он тем не менее остался нем и через несколько секунд с суетливым видом удалился, оставив меня наедине со своей женой. Она сейчас же протянула мне руку, не зная, однако, к кому относится ее любезность, ибо я понял, что г-н де Вогубер забыл, как меня зовут, может быть даже не узнал меня и, не пожелав, из вежливости, признаться мне в этом, превратил акт презентации просто в пантомиму. Итак я ничего не добился, ибо как же достичь того, чтобы хозяину дома меня представила женщина, не знающая моего имени? К тому же я оказался вынужденным побеседовать несколько минут с г-жой де Вогубер. А это мне было неприятно с двух точек зрения. Я не собирался застревать до бесконечности на этом празднестве, так как условился с Альбертиной (я подарил ей ложу на «Федру»), что она приедет ко мне незадолго до полуночи. Конечно, я нисколько не был влюблен в нее; приглашая ее на нынешний вечер, я повиновался исключительно чувственному влечению, хотя стояла та знойная пора года, когда освобожденная чувственность охотнее обращается к органам вкуса, — главное ищет прохлады. Больше, чем поцелуя девушки, она жаждет оранжада или купанья, созерцает даже эту сочную, очищенную от шелухи луну, что утоляет жажду неба. Но все же вблизи Альбертины, напоминавшей мне к тому же и прохладу ванны, я рассчитывал избавиться от сожалений, которые непременно оставили бы во мне прелестные женские лица (ибо вечер, который давала принцесса, был в такой же мере вечером девушек, как и вечером дам. С другой же стороны, в лице г-жи де Вогубер, бурбонообразном и угрюмом, не было ничего привлекательного).

На службе у г-на де Вогубера, без всякой задней мысли, говорили, что в домашнем быту юбку подобало бы надевать ему, а штаны — жене, державшей мужа под башмаком. И в этих словах заключалось больше правды, чем можно было думать. Г-жа де Вогубер была мужчиной. Всегда ли она была такая или стала тем, чем я ее увидел, — безразлично, ибо и в том и в другом случае мы имеем дело с одним из самых трогательных чудес природы, которые, особенно во втором случае, заставляют человеческое царство походить на царство растительное. В соответствии с первым предположением, — в случае, если будущая г-жа де Вогубер всегда была столь же громоздко-мужеподобной, — природа, прибегая к дьявольской и благотворной хитрости, дала девушке обманчивый образ мужчины. И юноша, который не любит женщин и хочет вылечиться, с радостью открывает возможность найти невесту, напоминающую ему грузчика с рынка. В противоположном случае, если первоначально женщина не отличается мужскими свойствами, она мало-помалу, чтобы понравиться мужу, приобретает их, даже бессознательно, в силу того своеобразного миметизма, что позволяет некоторым цветам придавать себе сходство с насекомыми, которых они хотят привлечь. Сожаление о том, что ее не любят, что она не мужчина, придает ей мужественность. Даже выходя за пределы рассматриваемого нами случая, кто не наблюдал, как самые нормальные супруги под конец становятся похожи друг на друга, порою даже взаимно меняются свойствами? Князь Бюлов, старый германский канцлер, женился на итальянке. Со временем на Пинчио стали замечать, сколько итальянской тонкости приобрел германский супруг и сколько немецкой грубости перешло к итальянке. А если до эксцентрической степени выйти за рамки законов, очерченных нами, то всякому известен видный французский дипломат, о происхождении которого напоминает только его имя, одно из самых знаменитых на Востоке. С возрастающей зрелостью, с приближением старости в нем стал сказываться человек Востока, о котором раньше никто и не подозревал, и друзья, глядя на него, жалели об отсутствии фески, необходимой для полноты впечатления.

Если же перейти к нравам, отнюдь неизвестным послу, чей прародительски утолщенный силуэт мы только что вызвали в памяти, то г-жа де Вогубер осуществляла приобретенный или предназначенный ей судьбой тип, бессмертным воплощением которого является принцесса Палатинская, всегда одетая амазонкой и взявшая от своего супруга не только мужественность, воспринявшая недостатки мужчин, которые не любят женщин, и в своих болтливых письмах разоблачающая связи, в которых находятся между собой вельможи при дворе Людовика XIV. Одна из причин, еще сильнее подчеркивающих мужественный вид женщин, подобных г-же де Вогубер, заключается в том, что пренебрежение, которое они видят со стороны мужа, стыд, который они от этого испытывают, постепенно помрачают в них все женское. Кончается тем, что они усваивают достоинства и недостатки, которых у мужа нет. По мере того как он становится все более легкомысленным, все более изнеженным, все более нескромным, они как бы становятся лишенной очарования копией тех добродетелей, в которых супруг должен был бы упражняться.

Следы стыда, скуки, возмущения клали тень на правильные черты лица г-жи де Вогубер. Увы, я чувствовал, что она смотрит на меня с интересом и любопытством, — как на одного из тех молодых людей, которые нравились г-ну де Вогуберу и на месте которых ей так хотелось бы быть теперь, когда ее стареющий муж стал предпочитать молодежь. Она смотрела на меня с внимательностью провинциалки, рассматривающей каталог магазина мод и копирующей платье-таль-ер, которое так идет красивой особе, нарисованной там (в действительности повторяющейся на всех страницах, но благодаря различию поз и разнообразию туалетов превращенной в обманчивое множество различных существ). Животное влечение, толкавшее ко мне г-жу де Вогубер, было столь сильно, что она, собираясь пойти выпить стакан оранжада, даже схватила меня за руку, чтобы я проводил ее. Но я высвободился, сославшись на то, что мне скоро надо уезжать, а я еще не представился хозяину дома.

Расстояние, отделявшее меня от входа в сад, где он беседовал с несколькими гостями, было не очень велико. Но оно пугало меня больше, чем если бы я должен был, чтобы пройти его, подвергнуться непрерывному обстрелу. Многие из женщин, которые, как мне казалось, могли бы представить меня, находились в саду, где не знали, собственно, что делать, хотя и прикидывались, будто восхищены до экзальтации. Подобные празднества обычно бывают рассчитаны на будущее. Реальность они приобретают только на другой день, когда овладевают вниманием лиц, которые не были приглашены. Когда настоящий писатель, чуждый глупого самолюбия стольких литераторов, читая статью критика, всегда выражавшего ему величайшее восхищение, встречает в ней имена посредственных авторов, но не видит своего имени, у него нет времени задерживаться на том, что могло бы быть для него поводом к удивлению: время нужно ему для его книг. Но светская женщина ничего не делает и, читая в «Фигаро»: «Вчера принц и принцесса Германтские давали большой вечер» и т. д., — она восклицает: «Как! Я три дня тому назад час разговаривала с Мари-Жильбер, и она мне ничего не сказала!» — и ломает себе голову, чтобы понять, чем она могла обидеть Германтов. Что касается празднеств, устраиваемых принцессой, то надо сказать, что удивление приглашенных часто бывало столь же велико, как и удивление тех, кто приглашения не получал. Ибо эти празднества разражались в тот момент, когда их менее всего ожидали, и оказывались призывом к людям, о которых г-жа де Германт забывала в течение нескольких лет. И почти все светские люди столь незначительны, что каждый из них судит себе подобных лишь в меру их любезности, нежно любит их, если они — приглашенные, питает отвращение к отвергнутым. Что до последних, то если принцесса и в самом деле, хотя бы даже это были ее друзья, часто не удостаивала их приглашения, то это нередко зависело от ее опасения — рассердить «Паламеда», отлучившего их. Итак, я мог быть уверен, что она не говорила обо мне с г-ном де Шарлюсом, иначе меня не было бы здесь. Теперь он стоял против сада, рядом с германским послом, облокотившись на перила большой лестницы, ведшей в дом, таким образом, что гости, несмотря на трех или четырех поклонниц, окружавших барона и почти закрывавших его, были вынуждены его приветствовать. Он отвечал, называя имена и фамилии. И было слышно одно за другим: «Добрый вечер, господин дю Азе, добрый вечер, госпожа де-ла Тур дю Пен-Верклоэ, добрый вечер, госпожа де-ла Тур дю Пен-Гуверне, добрый вечер, Филибер, добрый вечер, дорогая моя посланница» и т. д. Это был несмолкающий визг, прерываемый благосклонными наставлениями или вопросами, ответы на которые г-н де Шарлюс не слушал и которые он произносил тоном деланно-смягченным, имевшим целью выразить равнодушие, или благодушными словами: «Смотрите, чтобы малютке не было холодно, в садах всегда немного сыро. Добрый вечер, госпожа де Брант! Добрый вечер, госпожа де Мекленбург! Молодая девица приехала? Она в своем восхитительном розовом платье? Добрый вечер, Сен-Жеран!» Конечно, гордость в этой позе была, г-н де Шарлюс знал, что он — один из Германтов, занимающий на этом празднестве исключительное место. Но тут была не только гордость, и самое слово «празднество» приобретало для человека эстетически одаренного пышный и любопытный смысл, который оно может иметь в том случае, когда это празднество происходит не у светских людей, а на картине Карпаччо или Веронезе. Более вероятно даже, что немецкому принцу, каким был г-н де Шарлюс, скорее должно было рисоваться то празднество, которое развертывается в «Тангейзере», и сам он представлялся себе маркграфом, который у входа в Варбургский замок для каждого из гостей находит доброе снисходительное слово, меж тем как их поток, льющийся в замок или в парк, приветствуется долгой, сто раз вновь подхватываемой фразой знаменитого «Марша».

Все же надо было решаться. Правда, я видел сидевших под деревьями женщин, с которыми я был более или менее близко знаком, но они казались совсем другими, потому что они были у принцессы, а не у ее кузины, и потому что я видел их сидящими не перед тарелкой саксонского фарфора, а в тени каштана. Изысканность окружения была тут не при чем. Будь она даже бесконечно слабее, чем у «Орианы», во мне была бы та же самая тревога. Пусть в нашей гостиной погаснет электричество и его заменят керосиновыми лампами, — все покажется нам иным. Из моей нерешительности меня вывела г-жа де Сувре. «Добрый вечер, — сказала она, подходя ко мне. — Давно ли вы не видали герцогиню Германтскую?» Она в совершенстве умела придавать такого рода фразам интонацию, доказывавшую, что она произносит их не от простой глупости, как те люди, которые, не зная, что сказать, тысячи раз заговаривают с вами, ссылаясь на общее знакомство, часто весьма сомнительное. Напротив, взгляд ее с тонкостью проводящей проволоки выражал: «Не думайте, что я вас не узнала. Вы тот молодой человек, которого я видела у герцогини Германтской. Я прекрасно помню». К несчастью, покровительство, которое простирала на меня эта фраза, по видимости глупая, а по замыслу изящная, было чрезвычайно непрочно и рассеялось тотчас же, как только я захотел к нему прибегнуть. Когда нужно было поддержать чью-либо просьбу перед каким-нибудь влиятельным лицом, г-жа де Сувре владела искусством делать вид, будто она, с точки зрения просителя, замолвила за него слово, а с точки зрения высокого лица — будто она ничего не сделала для просителя, так что в последнем этот двусмысленный жест вызывал благодарность, не создавая для нее никакого ущерба в противоположном направлении. Когда я, ободренный любезностью этой дамы, попросил ее представить меня г-ну де Германту, она воспользовалась моментом, когда глаза хозяина дома были обращены не на нас, по-матерински взяла меня за плечи и, улыбаясь отвернувшемуся принцу, который не мог ее видеть, толкнула меня в его сторону движением, якобы покровительственным и нарочито недействительным, так что я почти и не сдвинулся с исходной точки. Такова трусость светских людей.

Трусость одной дамы, которая поздоровалась со мной, назвав меня по имени, оказалась еще больше. Как ее зовут, — это я старался вспомнить, уже разговаривая с ней; я прекрасно помнил, что обедал вместе с ней, я помнил слова, которые она говорила. Но мое внимание, направленное в ту внутреннюю сферу, где таились воспоминания о ней, не могло обнаружить этого имени. Все же оно там было. Моя мысль как бы затеяла с ним своеобразную игру, стараясь уловить его очертания, букву, которой оно начинается, а затем осветить его целиком. То были тщетные усилия, я приблизительно ощущал его объем, его тяжесть, но что до формы его, то, сопоставляя ее с сумрачным пленником, спрятавшимся внутри, в этой ночной тьме, я говорил себе: «Это не то». Конечно, мой ум мог бы создать и самые трудные имена. К несчастью, ему приходилось не творить, а воссоздавать. Деятельность ума всегда бывает легкой, когда она не подчинена действительности. Тут я должен был подчиниться. Наконец, внезапно имя явилось целиком: «Госпожа д'Арпажон». Я неправ, говоря, что оно появилось, ибо, как кажется, оно мне представилось не в самостоятельном своем движении. Я не думаю также, чтобы легкие и многочисленные воспоминания, которые относились к этой даме и к которым я не переставал обращаться за помощью (прибегая к таким, например, увещаниям: «Ну, ведь это же та дама, которая дружна с г-жой де Сувре, та, которая испытывает по отношению к Виктору Гюго такой наивный восторг, смешанный с таким ужасом и отвращением»), — я не думаю, чтобы все эти воспоминания, носившиеся между мной и ее именем, сколько-нибудь помогли извлечь его. Эта оживленная игра «в прятки», которая происходит в нашей памяти, когда мы хотим вспомнить имя, не знает никакого ряда постепенных приближений. Мы ничего не видим, потом вдруг сразу появляется точное имя, весьма отличное от того, которое мы думали угадать. Не оно явилось к нам. Нет, я скорее думаю, что по мере того, как идет жизнь, мы проводим наше время в том, что отдаляемся от зоны, где какое-нибудь имя — еще отчетливо, и только напрягая мою волю и мое внимание, усиливавшее зоркость моего духовного взгляда, я смог прорезать полутьму и ясно все Увидеть. Во всяком случае, если и есть переходы от забвения к воспоминанию, то эти переходы бессознательны. Ибо эти переходные имена, которые мы встречаем на пути, прежде чем найдем настоящее имя, ложны и нисколько не приближают нас к нему. Это, собственно говоря, даже не имена, а часто лишь обыкновенные согласные, которые даже и не встречаются в найденном имени. Впрочем, эта работа мысли, переходящей от небытия к реальности, столь таинственна, что в конце концов не исключена возможность, что эти ошибочные согласные суть шесты, которые неумело, но заранее, протягиваются нам, чтобы мы могли уцепиться за настоящее имя. «Все это, — скажет читатель, — ничего не говорит нам о неуслужливости этой дамы; но раз уж вы так задерживаетесь, позвольте мне, господин автор, отнять у вас еще одну лишнюю минуту и сказать вам, что неприятно в столь молодом возрасте, в каком находились вы (или ваш герой, если он — не вы), иметь такую плохую память, чтобы не быть в силах вспомнить фамилию дамы, которую вы прекрасно знали». Это действительно очень неприятно, господин читатель. И более печально, чем вы думаете, потому что в этом чувствуется предвестие того времени, когда имена и слова исчезнут из светлого поля мысли и когда навеки придется отказаться от того, чтобы самому себе называть имена тех, кого мы лучше всего знали. Действительно неприятно, что уже с молодости нужен этот труд для отыскивания имен, которые хорошо знаешь. Но если бы эта немощь сказывалась только в отношении имен, которые нам едва известны, весьма естественно забываются и ради которых мы не захотим утомлять себя воспоминаниями, она была бы не бесполезна. — «А каким образом, скажите пожалуйста?» — Ах, сударь, ведь только болезнь дает нам случай заметить и узнать и позволяет разложить на части механизмы, с которыми иначе мы бы не познакомились. Человек, который каждый вечер, словно какая-нибудь глыба, валится на свою постель и перестает жить вплоть до того момента, когда ему пора проснуться и встать, — разве этот человек когда-нибудь сделает хоть какие-нибудь мелкие наблюдения в области сна, не говоря уже о больших открытиях? Он едва знает, что спит. Умеренная бессонница небесполезна, помогая оценить сон, пролить на этот мрак некоторый свет. Неослабевающая память — не очень сильный импульс к исследованию явлений памяти. — «В конце концов, представила ль вас принцу госпожа д'Арпажон?» — Нет, но помолчите и дайте мне продолжить мой рассказ.

Г-жа д'Арпажон оказалась еще более трусливой, чем г-жа де Сувре, но ее трусость была более извинительной. Она знала, что влияние ее в обществе всегда было не велико. Связь, в которой она когда-то находилась с герцогом Германтским, еще более ослабила это влияние, а разрыв связи нанес последний удар. Досада, причиненная ей моей просьбой — представить меня принцу, имела у нее следствием молчание, которым она по наивности думала дать мне понять, будто не слышала того, что я сказал. Она не заметила даже, что гнев заставил ее нахмурить брови. А может быть, напротив, она это заметила, не смутилась противоречием и воспользовалась им для урока скромности, который она могла мне дать без особой грубости, — я подразумеваю — урок немой, однако от этого не менее красноречивый.

Впрочем, г-жа д'Арпажон была очень недовольна, так как многие взгляды поднялись теперь к балкону во вкусе Возрождения, в углу которого, вместо монументальных статуй, столь часто украшавших в ту пору подобные балконы, но не менее скульптурная, чем они, склонялась над перилами великолепная герцогиня де Сюржи-ле-Дюк, — та, что в сердце Базена де Германта стала наследницей г-жи д'Арпажон. Под белым тюлем, защищавшим ее от ночной прохлады, было видно ее гибкое тело, устремленное ввысь, словно статуя Победы. Мне теперь лишь оставалось прибегнуть к г-ну де Шарлюсу, который зашел в одну из комнат нижнего этажа с выходом в сад. У меня было достаточно времени (так как он притворялся, будто всецело занят фиктивной партией в вист, позволявшей ему делать вид, что он не замечает других), чтоб полюбоваться нарочитой и художественной простотой его фрака, который, благодаря мелочам, не укрывающимся от глаза портного, казался вистлеровской «Гармонией» в черных и белых тонах, вернее — в черных, белых и красных, так как у г-на де Шарлюса на широкой ленте, прикрепленной к жабо, висел крест Мальтийского рыцарского ордена из белой, черной и красной эмали. В этот момент барона, занятого вистом, отвлекла от его партии г-жа де Галардон, с которой шел ее племянник, виконт де Курвуазье, молодой человек с лицом миловидным и нахальным. «Кузен, — сказала г-жа де Галардон, — разрешите представить вам моего племянника Адальбера. Адальбер, ты ведь знаешь знаменитого дядю Паламеда, о котором ты столько слышал?» — «Добрый вечер, госпожа де Галардон», — отвечал г-н де Шарлюс и прибавил, даже не глядя на молодого человека: «Добрый вечер, сударь», с видом сердитым и тоном столь невежливым, что все были изумлены. Быть может, г-н де Шарлюс, зная, что г-жа де Галардон сомневается в его нравах и однажды не смогла воспротивиться удовольствию — сделать на них намек, — старался разом пресечь все, чем она могла бы приукрасить любезный прием, оказанный ее племяннику, а вместе с тем — громогласно показать свое равнодушие к юношам; быть может, он не нашел, что названный Адальбер с должной почтительностью отозвался на слова своей тетки; быть может, желая в дальнейшем поддержать связь с таким приятным кузеном, он хотел иметь преимущества, создаваемые первоначальной агрессией, подобно тем монархам, которые, прежде чем осуществить дипломатическое начинание, подкрепляют его мероприятием военным.

Добиться того, чтобы г-н де Шарлюс согласился на мою просьбу представить меня, было менее трудно, чем я думал. С одной стороны, в течение последних двадцати лет этот Дон-Кихот сражался с таким множеством ветряных мельниц (нередко с родственниками, которые, как он считал, неподобающе вели себя по отношению к нему), так часто запрещал разным представителям или представительницам рода Германтов приглашать то или иное лицо, которое «немыслимо было бы принять», что Германты начинали опасаться ссоры со всеми теми, кого они любили, боялись лишиться на всю жизнь некоторых новых знакомых, интересовавших их, чтобы получить взамен громоподобные, но необъяснимые обиды своего шурина или кузена, которому хотелось бы, чтобы ради него бросали жен, братьев, детей. Будучи более умен, чем другие Германты, г-н де Шарлюс замечал, что с его запретами считаются из двух раз только один, и, предвидя будущее, опасаясь, как бы в один прекрасный день не пожертвовали его обществом, начал тушить пожар, начал, что называется, понижать себе цену. К тому же, если он обладал способностью на месяцы и годы наделять ненавистную личность жизнью, подобающей ей, и не потерпел бы, чтобы к такому существу обратились с приглашением; если он, как какой-нибудь грузчик, вступил бы в драку с королевой, ибо ценность того, что становилось для него препятствием, уже не принималась им в расчет, то с другой стороны взрывы гнева бывали у него слишком часты и не могли не быть достаточно скоропреходящими. «Дурак! Прохвост! Его поставят на место, метлой столкнут его в клоаку, где он, к сожалению, не будет безвреден для города с точки зрения гигиены», — орал он даже у себя дома, наедине читая письмо, которое находил неуважительным, или вспоминая чьи-нибудь слова, переданные ему. Но уже новый приступ гнева, направленного против другого дурака, рассеивал предыдущий порыв, и если только виновник его проявлял почтительность, вызванный им гнев забывался, ибо длился слишком мало времени, чтобы накопилась ненависть, на которой можно было бы нечто построить. Вот почему я, несмотря на его досаду, направленную против меня, пожалуй достиг бы успеха, попросив его представить меня принцу, если бы мне от щепетильности не пришла в голову несчастная мысль, имевшая целью предупредить возможность подозрения, будто я вошел в этот дом, надеясь лишь на случай и рассчитывая на барона, чтобы остаться здесь, и если бы я не прибавил: «Вы ведь знаете, я с ними прекрасно знаком, принцесса была очень мила со мной». — «Ну так что же, если вы с ними знакомы, то к чему мне представлять вас», — ответил он важным тоном и, повернувшись ко мне спиной, продолжал свою фиктивную партию в вист с нунцием, германским послом и еще одной личностью, которой я не знал.

Тут из глубины этих садов, где когда-то по приказанию герцога д'Эгильона разводили редких животных, ко мне, сквозь шумно распахнутые двери, донесся звук сопения: кто-то вдыхал в себя разлитое здесь изящество и ничего не хотел упустить. Звук приближался, я на всякий случай пошел в ту сторону, откуда он доносился, так что слова «добрый вечер» прошелестели у моего уха из уст г-на де Бреоте не как звук ржавого зазубрившегося ножа, который начали точить, и уж вовсе не как крик кабана, опустошителя возделанных полей, но как голос будущего спасителя. Вниманием этого человека, — менее влиятельного, чем г-жа де Сувре, но не в такой сильной мере страдающего нежеланием услужить, гораздо более непринужденного с принцем, чем г-жа д'Арпажон, питающего, может быть, иллюзии насчет моей роли в кругу Германтов или, может быть, осведомленного о ней лучше, чем я, — мне в течение первых секунд трудно было овладеть, ибо он, с раздувающимися и вздрагивающими ноздрями, вертелся во все стороны, тараща глаза и всюду с любопытством направляя свой монокль, как будто перед ним были сонмы шедевров. Но, услышав мою просьбу, он удовлетворенно принял ее, повел меня к принцу и представил с видом лакомым, церемонным и вульгарным, словно передал ему, расхваливая их, тарелку с пти~фу-рами. Насколько прием у герцога Германтского, если он того хотел, отличался любезностью, сердечностью, простотой и носил товарищеский характер, настолько прием, оказанный принцем, произвел на меня впечатление педантичности, торжественности, высокомерия. Он едва улыбнулся мне, важно назвал меня: «сударь». Я часто слышал, как герцог насмехался над спесивостью своего кузена. Но по первым же словам, которые он мне сказал и которые по своей холодности и серьезности представляли полнейший контраст с речами Базена, я сразу понял, что презрительность была глубоко свойственна именно герцогу, который, начиная с первого же визита, обращался к вам как равный к равному, и что из двух кузенов действительно простым был принц. В его сдержанности для меня более сильно проявлялось чувство, не скажу равенства, ибо это было бы немыслимо для него, но того уважения, которое может быть оказано низшему, как это имеет место во всяком сильно иерархическом кругу, например в суде или в университете, где прокурор или декан, полные сознания своего высокого долга, таят под своим традиционным высокомерием, быть может, больше подлинной простоты, а если ближе узнать их, то и больше доброты, неподдельного простосердечия, чем люди более современного склада — в игривом подражании игриво-товарищеским отношениям. «Собираетесь ли вы избрать тот же род деятельности, что и ваш отец?» — спросил он меня тоном, в котором чувствовалось расстояние, разделявшее нас, но также и интерес. На этот вопрос я ответил в общих чертах, понимая, что принц задал его только из любезности, и отошел, чтобы не мешать ему здороваться с вновь прибывающими гостями.

Я заметил Свана, хотел заговорить с ним, но в ту же минуту увидел, как принц Германтский, вместо того чтобы, стоя на своем месте, выслушать приветствия мужа Одетты, тотчас же, с силой высасывающего насоса, увлек его в глубину сада, словно даже собираясь, как сказали некоторые лица, «выставить его за дверь».

Будучи настолько рассеян в обществе, что я только через день из газет узнал, что весь вечер играл чешский оркестр и что каждую минуту зажигались все новые бенгальские огни, я смог несколько задержать свое внимание лишь на мысли о знаменитом фонтане Юбера Робера, который я собирался идти смотреть.

На лужайке, окруженной прекрасными деревьями, из которых иные были столь же стары, как и фонтан, он виднелся уже издали, возвышаясь в стороне, стройный, неподвижный, затвердевший, и позволял ветерку играть лишь более легкими струями, низвергавшимися с высоты его бледного трепещущего султана. Восемнадцатый век облагородил изящество его линий, но, определив собою стиль водомета, словно остановил его жизнь; на таком расстоянии он скорее производил впечатление мастерства, чем давал ощущение воды. Даже влажное облако, непрестанно сгущавшееся на его вершине, хранило отпечаток эпохи, подобно тем облакам, которые собираются в небе вокруг дворцов Версаля. Но вблизи можно было отдать себе отчет в том, что хотя его струи, подобно камням античного дворца, и соблюдают предначертанный рисунок, это все же вечно-новые струи, которые, взлетая ввысь и желая подчиниться древним велениям зодчего, с точностью осуществляют их лишь путем мнимого нарушения, ибо тысячи этих разбросанных взлетов создавали впечатление единого порыва. В действительности фонтан был чем-то столь же дробным, как и распыленность падающих струй, меж тем как издали он казался мне чем-то плотным, не знающим изгибов, совершенно непрерывным. Подойдя несколько ближе, можно было увидеть, что эта непрерывность, на вид всецело линейная, во всех точках подъема струи, во всех местах, где она могла бы разбиться, обусловлена вступлением в строй параллельной боковой струи, которая подымалась выше первой и в свою очередь — на еще большей, но уже трудной для нее высоте — сменялась третьей. Вблизи было видно, как бессильные капли отрывались от водяного столба, встречались на пути со своими сестрами, подымавшимися вверх, и порою, разорвавшись, увлеченные вихрем этих нескончаемых брызг, парили в воздухе, прежде чем низринуться в бассейн. Своими колебаниями, своим движением вверх и вниз они нарушали и вялой своей влагой заволакивали напряженную прямизну этого ствола, вознося над собой продолговатое облако, составленное из тысячи капелек, но на вид словно выкрашенное в золотисто-коричневый цвет, — облако, которое в своей неизменности, незыблемости, неподвижности, быстрое и стройное, устремлялось к небу, к другим облакам. К несчастью, достаточно бывало порыва ветра, чтобы обрушить его на землю косым ударом; порою даже просто вырывалась какая-нибудь непослушная струя и, если бы зрители не держались на почтительном расстоянии, то до костей могла бы промочить эту неосторожную созерцающую толпу.

Один из таких случаев, происходивших только тогда, когда поднимался ветерок, был довольно неприятен. Г-жу д'Арпажон заставили поверить, будто герцог Германтский, — на самом деле еще не приехавший, — находится с г-жой де Сюржи в галереях розового мрамора, куда можно было попасть, миновав двойной ряд колонн, возвышавшихся по краям бассейна. И вот в ту минуту, когда г-жа д'Арпажон собиралась пройти мимо одной из колонн, струя водомета, от сильного и теплого дуновения ветра изменив направление, совершенно залила красавицу-даму и насквозь, словно ее погрузили в ванну, промочила ее платье, за которое стала стекать вода, упавшая ей на шею и обнаженные плечи. Сразу же неподалеку раздалось какое-то ритмическое рычание, настолько громкое, что его могла бы услышать целая армия, однако распадавшееся на периоды, как будто оно обращено было не ко всему войску в целом, а поочередно к каждому отдельному отряду; это был Великий князь Владимир, от всей души смеявшийся при виде затопления г-жи д'Арпажон, одного из самых веселых случаев, при которых, как он любил потом говорить, ему пришлось присутствовать на своем веку. Когда некоторые человеколюбивые лица заметили московиту, что, пожалуй, потерпевшая заслуживает слова соболезнования из его уст и что оно доставило бы удовольствие этой женщине, которая, несмотря на свои несомненные сорок лет, ни к кому не обращается за помощью и, вытираясь своим шарфом, выжимает воду, лукаво оставляющую след на краю бассейна, — великий князь, имевший доброе сердце, счел долгом покориться, и едва только стихли последние военные раскаты смеха, как послышалось новое рычание, еще более громкое, чем предшествовавшее ему. «Браво, старушка!» — воскликнул он, хлопая в ладоши, точно в театре. Г-жа д'Арпажон не была тронута тем, что ее ловкость похвалили в ущерб ее молодости. И когда кто-то ей сказал, оглушенный шумом воды, который однако покрывали громовые раскаты великокняжеского голоса: «Кажется, его императорское высочество что-то говорит вам», — она ответила: «Нет, это госпоже де Сувре».

Я прошел через сады и поднялся обратно по лестнице, где, из-за отсутствия принца, удалившегося куда-то вместе со Сваном, гости вокруг г-на де Шарлюса собрались более густой толпой, подобно тому как во время отсутствия Людовика XIV в Версале больше народа бывало у его брата. Когда я проходил мимо барона, он меня остановил, а шедшие за мной две дамы и молодой человек тем временем приближались к нему, чтобы поздороваться.

«Это мило — видеть вас здесь, — сказал он, протягивая мне руку. — Добрый вечер, госпожа де-ла Тремуй, добрый вечер, моя дорогая Эрмини». Но наверно воспоминание о том, что он мне говорил относительно своей роли главы в доме Германтов, вызывало в нем желание притвориться, будто источник его недовольства, который он все же не мог устранить, заставляет его испытывать удовлетворение, которому его аристократическая дерзость и его истеричность тотчас же придали форму исключительной иронии: «Это мило, — повторил он, — но прежде всего это забавно». И тут же начались взрывы смеха, как будто выражавшие радость и в то же время — бессилие человеческого слова выразить эту радость. Между тем некоторые лица, зная, как он недоступен и как вместе с тем ему свойственны вызывающие «выходки», с любопытством приближались к нам и с поспешностью, почти непристойной, удирали. «Полно, не сердитесь, — сказал он мне, тихонько тронув меня за плечо, — вы знаете, что нравитесь мне. Добрый вечер, Антиош, добрый вечер, Луи-Рене. Ходили ли вы смотреть фонтан? — спросил он меня тоном скорее утвердительным, чем вопросительным. — Это очень красиво, правда? Это чудесно. Это могло бы быть еще лучше, разумеется, если упразднить некоторые детали, и тогда во Франции не было бы ничего, что могло бы сравниться. Но даже в том виде, какой он имеет, он уже в числе самых лучших вещей. Бреоте вам скажет, что напрасно его украсили фонариками, — скажет, чтоб заставить забыть, что у него же и явилась эта нелепая мысль. Но в общем ему лишь очень мало удалось обезобразить фонтан. Изуродовать мастерское произведение гораздо труднее, чем создать его. Впрочем, мы уже смутно подозревали, что Бреоте менее даровит, чем Юбер Робер».

Я снова присоединился к веренице гостей, входивших в дом. «Давно ли вы видали мою прелестную кузину Ориану?» — спросила меня принцесса, которая незадолго до того покинула свое кресло и с которой я вместе возвращался в гостиные. — «Она должна быть сегодня, я видела ее днем, — прибавила хозяйка дома. — Она мне обещала. Кажется, впрочем, вы с нами обеими будете обедать в четверг у королевы итальянской в посольстве. Там будут всевозможные высочества, будет очень страшно!» Они нисколько не могли пугать принцессу Германтскую, в гостиных которой всё было ими полно и которая говорила: «маленькие мои Кобурги», как она могла бы сказать: «маленькие мои собачки». Да и сказала она: «Это будет очень страшно» — просто от глупости, которая у светских людей берет верх даже над тщеславием. О своей генеалогии она знала меньше, чем какой-нибудь учитель истории. Что же касается ее знакомых, то она старалась показать, как она знает прозвища, которые им дают. Спросив меня, буду ли я на следующей неделе обедать у маркизы де-ла Помельер, которую часто называли «la Pomme», и получив от меня отрицательный ответ, принцесса замолчала на несколько секунд. Потом, безо всякой иной причины, кроме желания выставить напоказ свою невольную эрудицию, банальность и согласие с общим духом, она прибавила: «Она довольно приятная женщина, la Pomme!»

Как раз в то время, когда принцесса беседовала со мной, входили герцог и герцогиня Германтские. Но сразу мне не удалось пройти навстречу им, потому что по пути в меня вцепилась жена турецкого посла и, указывая мне на хозяйку дома, от которой я только что отошел, и хватая меня за руку, воскликнула: «Ах! Какая очаровательная женщина — принцесса! Существо, которое стоит выше всех! Мне кажется, — прибавила она с оттенком некоторого низкопоклонства и восточной чувственности, — если бы я была мужчиной, я посвятила бы мою жизнь этому божественному существу». Я ответил, что действительно нахожу ее прелестной, но что я больше знаю ее двоюродную сестру, герцогиню. «Но между ними ничего общего, — сказала мне жена посла. — Ориана очаровательная светская женщина, которая берет свое остроумие от Меме и от Бабала, а Мари-Жильбер — это
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43

Похожие:

Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconВремени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века
Марсель Пруст (1871–1922) — знаменитый французский писатель, родоначальник современной психологической прозы его семитомная эпопея...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconВремени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века
Марсель Пруст (1871–1922) — знаменитый французский писатель, родоначальник современной психологической прозы его семитомная эпопея...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconПод сенью девушек в цвету
Марсель Пруст (1871–1922) — знаменитый французский писатель, родоначальник современной психологической прозы его семитомная эпопея...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconАртур Конан Дойл Его прощальный поклон (и) «His Last Bow»: G. H. Doran Co; New York; 1917
...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconРадикальная перестройка системы управления предприятием, переходящая...
Но-денежных отношений, обладающим экономической самостоятельностью и полностью отвечающим за результаты своей деятельности, должны...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconКрасная пирамида / Рик Риордан
Начало нового сериала от создателя цикла о Перси Джексоне, ставшего одним из главных литературных событий последних лет и упрочившего...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconТафаев Г. И. Историко-генетический код древнеболгарской цивилизации
История Урало-Поволжского региона с 40-50 гг. XX века стала активно искажаться, а с 80-90 гг. XX века татарские исследователи при...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconЭта книга трагическое свидетельство времени, отдаленного от нас семьюдесятью...
Времени, в котором жили — а точнее, пытались выжить — три поколения советских людей. Времени, в котором власть совершила одно из...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconПоложение о 5-ом региональном поэтическом конкурсе «Король поэтов»
В начале ХХ века руководитель «акмеистов» поэт Н. Гумилев с целью межличностного общения представителей различных литературных групп,...
Времени стала одним из гениальнейших литературных опытов 20-го века iconХудожественная культура нового времени
Зарождение русской классической музыкальной школы. М. И. Глинка. Реализм – направление в искусстве второй половины XIX века. Социальная...
Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2015
контакты
userdocs.ru
Главная страница