Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили


НазваниеЮкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили
страница7/22
Дата публикации16.04.2013
Размер3.18 Mb.
ТипДокументы
userdocs.ru > Военное дело > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   22

Глава 3
Исполнился год со дня смерти отца, и моей матери пришла в голову странная идея. Поскольку я отбывал трудовую повинность и не мог навестить родительский дом, она решила сама приехать в Киото и привезти с собой табличку с посмертным именем отца, чтобы преподобный Досэн Таяма в память об умершем друге почитал над ней сутры – пусть хоть несколько минут. Денег заплатить за поминальную службу у матери, конечно, не было, и она изложила свою просьбу в письме к настоятелю, всецело уповая на его великодушие. Святой отец дал согласие и известил меня о своем решении.

Новость не доставила мне особой радости. Я не случайно до сих пор избегал рассказывать о матери, мне не хотелось касаться этой темы.

Я ни словом не упрекнул мать после той памятной ночи. Ни единым взглядом. Может быть, ей так и осталось невдомек, что я все видел. Но в сердце своем я ее не простил.

Это случилось во время моих первых каникул, когда, отучившись год в гимназии, я вернулся на лето в отчий дом. У нас тогда гостил дальний родственник матери, некий Кураи, который приехал в Нариу из Осака, потерпев крах в каких то коммерческих делах. Его жена, происходившая из богатой семьи, отказалась пустить незадачливого мужа в дом, и пришлось ему, пока улягутся страсти, попросить убежища под кровом моего отца.

У нас в храме имелась одна единственная москитная сетка, и все мы – отец, мать и я – вынуждены были спать вместе (как только не заразились мы от отца туберкулезом, не знаю), а тут еще под сеткой стал ночевать и Кураи. Помню, как в ту ночь пронзительно трещали цикады во дворе. Они то меня, наверное, и разбудили. Раскатисто шумел прибой, полог светло зеленой москитной сетки слегка колыхался на ветру. Однако было в этом шевелении нечто необычное.

Сетку раздувало легким бризом, потом она, словно фильтруя поток воздуха, опускалась. Таким образом, ее складки не передавали колебаний ветра; наоборот, казалось, что сетка лишает бриз силы, останавливает его. Слышался тихий шелест, будто шумели листья бамбука, – это края сетки скользили по татами. Но движение их явно не совпадало с дуновениями ветра. Сетка колыхалась совсем иначе, шла мелкими волнами; грубая ткань судорожно дергалась, и казалось, что это неспокойная поверхность озера. То ли гладь рассек форштевень далекого судна, то ли это был след за кормой…

Я боязливо перевел взгляд к источнику движения. Вгляделся в темноту – и невидимые иглы впились в мои широко раскрытые глаза.

Я лежал рядом с отцом и, очевидно, ворочаясь во сне, совсем задвинул его в угол. Поэтому между мной и тем, что я увидел, белела пустая, измятая простыня, а в затылок мне дышал свернувшийся калачиком отец.

Я вдруг понял, что он тоже не спит, – слишком неровным было это дыхание, отец пытался подавить приступ кашля. И тут мои глаза – а было мне в ту пору всего тринадцать лет – закрыло что то большое и теплое. И я ослеп. То протянулись сзади ладони отца и легли мне на лицо.

Я и сейчас явственно ощущаю прикосновение отцовских рук. Какими невероятно огромными были эти ладони. Они возникли откуда то сзади и прикрыли мои глаза, смотревшие в самый ад. Руки из другого мира. Не знаю, что это было – любовь, сострадание или стыд, но ладони в один миг уничтожили зрелище открывшегося мне кошмарного мира и похоронили его во тьме. Спрятанный за этой преградой, я слегка кивнул головой. Отец сразу понял по этому движению, что я исполню его волю, и убрал руки. И, послушный приказу отцовских ладоней, я всю бессонную ночь, до самого утра, пока в комнату не проник снаружи яркий солнечный свет, пролежал с крепко зажмуренными глазами.

Помните – несколько лет спустя, стоя над гробом отца, я так был поглощен созерцанием его мертвого лица, что не уронил ни единой слезинки. Со смертью отца гнет тех ладоней отпустил меня, и я, глядя на угасшие черты, уверялся в том, что я то жив, помните? Я не упустил случая сполна отомстить отцовским рукам – тому, что еще зовут любовью, – но матери я никогда отомстить не пытался, хотя и простить ей ту ночь тоже не мог…

Мать должна была приехать в Киото за день до годовщины и провести ночь накануне в храме. Отец настоятель написал в школу записку, что один день меня не будет. В тот вечер, когда должна была приехать мать, я возвращался с завода в храм Рокуондзи с тяжелым сердцем.

Бесхитростный и открытый Цурукава радовался за меня, что после долгой разлуки я наконец увижусь с матерью; остальным послушникам просто было любопытно на нее посмотреть. У меня же она – жалкая, бедно одетая – не вызывала ничего, кроме отвращения. Но как я мог объяснить добросердечному Цурукава, что не желаю встречаться с собственной матерью? Едва закончился рабочий день, как он схватил меня за руку и взволнованно крикнул:

– Ну, бежим скорей!

Впрочем, нельзя сказать, чтобы мне совсем не хотелось взглянуть на мать. Пожалуй, я все таки по ней соскучился. Просто мне были неприятны те излияния нежных чувств, без которых не умеют обходиться родители, вот я и искал оправдание своей бесчувственности. Таков уж мой дурной характер. Ничего еще, если я пытался обосновать свои подлинные чувства, но иногда случалось, что придуманные мной самим причины мне же и навязывали совершенно неожиданные эмоции, чуждые моей натуре изначально.

Из всех моих чувств только ненависть была неподдельной, ибо кто заслуживал ненависти более меня самого?

– Зачем бежать? – ответил я. – Устанем только. Давай пойдем не спеша.

– А, понял. Ты хочешь, чтобы мама увидела, как ты устаешь на работе, и пожалела тебя.

О, вечно ошибающийся интерпретатор моих побуждений! Но он вовсе не раздражал меня, более того, он стал мне необходим. Цурукава был моим незаменимым другом, благосклонным толмачом, переводившим мои мысли на язык окружающего мира.

Да да, временами Цурукава представлялся мне алхимиком, способным превратить свинец в чистое золото. Если я был негативом жизни, он был ее позитивом. Сколько раз с восхищением я наблюдал, как мои грязные, замутненные чувства, пройдя сквозь фильтр его души, выходили наружу чистыми и сияющими! Пока я пыхтел и заикался, он брал мои мысли, выворачивал их наизнанку и являл в таком виде миру. Благодаря поразительному этому превращению я постиг одну вещь: нет различия меж чувством наиблагороднейшим и наиподлейшим, эффект их один и тот же, и даже желание убить неотличимо от глубочайшего сострадания. Цурукава не поверил бы, даже если б я сумел ему все растолковать, но мне эта мысль явилась пугающим откровением. С помощью Цурукава я перестал бояться лицемерия – оно теперь представлялось мне грехом незначительным.

В Киото я так ни разу и не попал под бомбежку, но однажды, когда меня отправили с накладными на какие то авиадетали в Осака, на наш центральный завод, я угодил под воздушный налет и видел, как несут на носилках рабочего с развороченным осколками животом.

Почему вид обнаженных человеческих внутренностей считается таким уж ужасным? Почему, увидев изнанку нашего тела, мы в ужасе закрываем глаза? Почему человека потрясает зрелище льющейся крови? Чем это так отвратительно внутреннее наше устройство? Разве не одной оно природы с глянцевой юной кожей?.. Интересно, какую рожу скорчил бы Цурукава, скажи я ему, что это он научил меня образу мыслей, позволяющему сводить мое уродство к нулю. Что же бесчеловечного в уподоблении нашего тела розе, которая одинаково прекрасна как снаружи, так и изнутри? Представляете, если бы люди могли вывернуть свои души и тела наизнанку – грациозно, словно переворачивая лепесток розы, – и подставить их сиянию солнца и дыханию майского ветерка…

Мать уже приехала и беседовала с отцом настоятелем у него в кабинете. Мы с Цурукава опустились на колени за дверью, в коридоре, освещенном сиянием раннего лета, и подали голос, извещая о нашем прибытии.

Святой отец позвал в кабинет одного меня и стал говорить матери какие то похвалы в мой адрес. Я стоял, опустив глаза, и на мать почти не смотрел. В поле моего зрения находились лишь блеклые застиранные шаровары и грязные руки, лежавшие на коленях.

Настоятель позволил нам с матерью уединиться. После многократных поклонов мы удалились. Моя келья, маленькая комнатка в пять татами величиной, находилась на юг от Малой библиотеки и выходила окном во двор. Как только мы остались вдвоем, мать ударилась в слезы. Я был к этому готов и сумел сохранить полное хладнокровие.

– Я теперь принадлежу храму, – сказал я, – и прошу, пока не закончится срок послушничества, меня не навещать.

– Хорошо, хорошо, я понимаю…

Мне доставляло удовольствие бросать матери в лицо жестокие слова. Раздражало только, что она, как всегда, не пыталась ни спорить, ни возражать. Хотя от одной мысли, что мать может переступить запретную черту и вторгнуться в мой внутренний мир, меня охватывал ужас.

На загорелом лице матери хитро поблескивали маленькие, глубоко спрятанные глазки. Губы, ярко красные и блестящие, жили на этом лице своей жизнью, а за ними белели крупные крепкие зубы деревенской женщины. Она находилась еще в том возрасте, когда горожанки вовсю пользуются косметикой. Мать же, казалось, нарочно старалась выглядеть поуродливее. Но таилось в ее лице и что то сдобное, плотское – я остро это почувствовал и содрогнулся от отвращения.

Поплакав сколько положено, мать спокойно вытащила казенного вида полотенце из синтетики и стала вытирать потную загорелую грудь. Грубая блестящая ткань, пропитавшись потом, еще больше заиграла переливчатым светом.

Затем мать достала из рюкзака сверток с рисом. «Для Учителя», – пояснила она. Я промолчал. Напоследок мать вытащила посмертную отцовскую табличку, замотанную в старую тряпку мышиного цвета, и пристроила ее на моей книжной полке.

– Надо же, как все удачно. Вот почитает завтра преподобный Досэн сутры, и папочкина душа возрадуется.

– Ты после службы возвращаешься в Нариу? – спросил я.

Ответ матери был неожиданным. Оказывается, она передала приход другому священнику и продала наш маленький участок земли. Ей пришлось расплатиться с долгами за лечение отца, и теперь она собиралась поселиться недалеко от Киото, в доме своего дяди.

Стало быть, храма, в который я должен вернуться, уже не существует! И никто теперь не встретит меня, появись я вновь на том забытом богом мысе.

Не знаю, как расценила мать выражение облегчения, отразившееся на моем лице, но она наклонилась к самому моему уху и прошептала:

– Понимаешь? Больше у тебя нет своего храма. Теперь тебе ничего не остается, как стать настоятелем Кинкакудзи. Может быть, преподобный Досэн полюбит тебя и сделает своим преемником. Ты понял? Твоя мамочка будет жить одной этой надеждой.

Я ошеломленно уставился на мать. Но тут же отвел глаза в смятении.

В келье было уже темно. Из за того, что «мамочка» так близко придвинулась ко мне, в нос дохнуло ее потом. Вдруг она тихонько рассмеялась – я очень хорошо это помню. Смутные воспоминания далекого детства охватили меня: я – младенец и сосу смуглую материнскую грудь. Стало неприятно. Прядь вьющихся волос коснулась моей щеки, и в этот миг я увидел в полутемном дворе стрекозу, она присела передохнуть на поросший зеленым мхом каменный таз для умывания. В круглом зеркальце воды лежало вечернее небо. Кругом – тишина, храм Рокуондзи будто вымер.

Наконец я смог взглянуть матери прямо в глаза. Она широко улыбалась – за гладкими губами блеснул золотой зуб.

– Так то оно так, – ответил я, жестоко заикаясь, – но меня могут призвать в армию… Меня могут убить…

– Ерунда. Если уж таких жалких заик станут призывать, значит, Япония совсем до ручки дошла.

Я весь сжался и посмотрел на нее с ненавистью. Но заикающееся мое лепетание звучало уклончиво:

– Да и Кинкакудзи могут разбомбить…

– Непохоже, что Киото вообще будут бомбить. Американцы, сдается мне, решили оставить город в покое.

Я не ответил. Сгустившиеся сумерки делали двор похожим на дно моря. Камни сопротивлялись сопротивлялись, но постепенно утонули в тени.

Не обращая внимания на мое упрямое молчание, мать встала и принялась бесцеремонно разглядывать дощатые стены моей кельи.

– Ужинать то еще не пора? – спросила она.

Оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что та встреча с матерью оказала немалое влияние на ход моих мыслей. Именно тогда я понял, что мы с ней существуем в совершенно разных мирах, и тогда же я почувствовал на себе действие ее слов.

Мать принадлежала к той человеческой породе, которой нет дела до красоты Золотого Храма, но зато она обладала чувством реальности, совершенно мне недоступным. Она сказала, что Храму не грозит опасность бомбежки, и, несмотря на все свои мечтания, я понимал: она, видимо, права. Но если Храму не угрожала смертельная опасность, утрачивался самый смысл моей жизни, рассыпался на куски весь созданный мною мир.

К тому же, должен признаться, честолюбивые замыслы матери не оставили меня равнодушным, хотя я и ненавидел их всеми силами души. Отец никогда не говорил со мной на эту тему, но вполне возможно, что втайне он вынашивал те же планы, и именно из за них пристроил меня в храм. Преподобный Досэн Таяма был холост. Если учесть, что он и сам стал настоятелем Рокуондзи по рекомендации своего предшественника, то почему бы и мне не добиться того же? Ведь тогда Золотой Храм будет принадлежать мне!

Душа моя пребывала в смятении. Когда новая мечта слишком уж тяжким грузом ложилась мне на сердце, я возвращался к старой – о том, что Кинкакудзи будет сожжен; если же эта картина распадалась, не выдерживая трезвого практицизма материнских суждений, я вновь предавался честолюбивым помыслам. Я домечтался до того, что сзади на шее у меня образовалась огромная багровая опухоль.

Я с ней ничего не делал. Опухоль развилась, окрепла и стала давить мне на шею сзади с тяжелой и жаркой силой. Ночами, когда мне удавалось ненадолго уснуть, я видел сон, будто у меня на затылке родилось чистейшее золотое сияние и медленно разливается, окружая мою голову светящимся нимбом. Когда же я просыпался, ничего не было, кроме боли от зловещей шишки.

В конце концов я слег в горячке. Отец настоятель отвел меня к врачу. Хирург, одетый в обычный гражданский китель, с обмотками на ногах, назвал мою опухоль банальным словом «фурункул». Экономя спирт, врач накалил на огне свой скальпель и сделал надрез. Я взвыл, чувствуя, как горячий, мучительный мир взрывается под моим затылком, сжимается и умирает…

* * *
Война кончилась. Слушая в цехе, как зачитывают по радио императорский указ о прекращении боевых действий, я думал только о Золотом Храме.

Едва вернувшись с работы, я, конечно же, поспешил к Кинкакудзи. Щебень, которым была покрыта дорожка, ведшая к Храму, раскалилась на солнце, и мелкие камешки то и дело прилипали к грубым резиновым подошвам моих спортивных туфель.

В Токио, услышав о конце войны, толпы людей с рыданиями устремились к императорскому дворцу; у нас, в Киото, было то же самое, хотя киотоский дворец давно пустовал. Впрочем, в древней столице хватает буддийских и синтоистских храмов, куда можно сходить поплакать по такому случаю. Я полагаю, в этот день повсюду было полно народу. Только в мой Храм, кроме меня, никто не пришел.

По пышущей жаром щебенке скользила лишь моя собственная тень. Я стоял с одной стороны. Золотой Храм возвышался напротив. Мне достаточно было раз взглянуть на него, чтобы понять, насколько изменились наши отношения.

Храм был неизмеримо выше военного краха и трагедии нации. Или делал вид? Еще вчера Кинкакудзи был другим. Ну конечно, избежав угрозы гибели под бомбами. Храм вновь обрел прежний облик, словно говоривший: «Я стоял здесь всегда и пребуду здесь вечно».

Дряхлая позолота внутренних стен, надежно покрытая лаком солнечного сияния, лившегося на Храм снаружи, ничуть не пострадала, и Кинкакудзи напомнил мне какой то старинный предмет мебели, дорогостоящий, но абсолютно бесполезный. Огромную пустую этажерку, выставленную кем то на лужайке перед пылающим зеленью лесом. Что можно поставить на полки такой этажерки? Какую нибудь невероятных размеров курильницу для благовоний или невероятных размеров пустоту. Но Храм аккуратнейшим образом избавился от всех нош, смыл с себя самую свою суть и стоял теперь передо мной, до странности пустой. Еще более странным было то, что таким прекрасным, как сегодня, я не видел Храм никогда. Никогда еще он не являлся мне в столь незыблемом великолепии, несказанно превосходившем и мое воображение, и реальность окружающего мира; в его сегодняшней красоте не было ничего бренного, преходящего. Так ослепительно Золотой Храм сиял впервые, отвергая все и всяческие резоны!

У меня задрожали колени – я не преувеличиваю, – а на лбу выступил холодный пот. Если после первой встречи с Храмом, вернувшись в свою деревню, я представлял себе отдельные детали и общий облик Кинкакудзи как бы соединенными некоей музыкальной гармонией, то теперь это сравнение было неуместно: я слышал лишь полную тишину и абсолютное беззвучие. Ничто здесь не текло и ничего не менялось. Золотой Храм навис надо мной звенящим безмолвием, пугающей паузой в гармонии звуков.

«Наша связь оборвалась, – подумал я. – В прах рассыпалась иллюзия, будто мы живем с ним в одном мире. Все будет как прежде, только еще безнадежнее. Я – здесь, а Прекрасное – где то там. И так будет теперь всегда, до скончания века…»

Поражение в войне означало для меня погружение в пучину отчаяния – по одной единственной причине. Я и поныне как наяву вижу нестерпимо яркое солнце 15 августа сорок пятого года. Говорят, в тот день рухнули все ценности; для меня же, наоборот, возродилась вечность, воспрянула к жизни и утвердилась в своих правах. Вечность сказала мне, что Золотой Храм будет существовать всегда.

Вечность сочилась с небес, обволакивая наши лица, руки, грудь, погребая нас под своей тяжестью. Будь она проклята!.. Да да, в день, когда кончилась война, даже в треске горных цикад я слышал проклятый голос вечности. Она словно залепила всего меня густой золотистой штукатуркой.

В тот вечер, перед отходом ко сну, мы долго читали сутры, молясь за здравие императора и за упокой душ погибших на войне. Все военные годы священникам различных сект и религий предписывалось проводить службы в обычных одеяниях, но сегодня Учитель обрядился в алую рясу, которая столько лет пролежала без применения.

Пухлое, в чистеньких морщинках лицо настоятеля светилось свежестью и довольством. В вечерней духоте шелест его шелковых облачений звучал прохладно и отчетливо.

После молитв преподобный Досэн собрал всех нас у себя в кабинете и прочел лекцию.

Темой ему послужил коан16 «Нансэн убивает кошку» из четырнадцатой главы катехизиса «Мумонкан». Этот коан (встречающийся и в «Хэкиганроку»17: глава б3 я «Нансэн убивает котенка» и глава 64 я «Дзесю возлагает на голову сандалию») издавна считается одним из труднейших.

В эпоху Тан18 на горе Нанчуань жил знаменитый праведник Пуюаньчаньси, которого по имени горы прозвали Наньчуань (в японском чтении Нансэн). Однажды, когда все монахи обители косили траву, в мирном храмовом саду невесть откуда появился крошечный котенок. Удивленные монахи долго гонялись за пушистым зверьком и в конце концов поймали его. Разгорелся спор между послушниками Восточной и Западной келий – и те и другие хотели взять котенка себе. Увидев это, святой Нансэн схватил зверька и, приставив ему к горлу серп, сказал: «Если кто нибудь сумеет разъяснить смысл этого жеста, котенок останется жить. Не сумеете – умрет». Монахи молчали, и тогда Нансзн отсек котенку голову и отшвырнул труп.

Вечером в обитель вернулся Дзесю, старший из учеников мудреца. Старец рассказал ему, как было дело, и спросил его мнение. Дзесю тут же скинул одну сандалию, возложил ее на голову и вышел вон. Тогда Нансэн горестно воскликнул: «Ах, почему тебя не было здесь днем! Котенок остался бы жив».

Вот, в общем, и вся загадка. Самым трудным считался вопрос, почему Дзесю возложил на голову сандалию. Но, если верить разъяснениям преподобного Досэна, в коане не таилось ничего такого уж головоломного.

Зарезав котенка, святой Нансэн отсек наваждение себялюбия, уничтожил источник суетных чувств и суетных дум. Не поддавшись эмоциям, он одним взмахом серпа избавился от противоречий, конфликтов и разлада между собой и окружающими. Поступок Нансэна получил название «Убивающий меч», а ответ Дзесю – «Животворящий меч». Возложив на голову столь грязный и низменный предмет, как обувь, Дзесю безграничной самоотреченностью этого акта указал истинный путь Бодисатвы.

Истолковав таким образом смысл коана, Учитель закончил лекцию, о поражении в войне не было сказано ни слова. Мы сидели совершенно сбитые с толку. Почему сегодня, в день краха Японии, настоятель выбрал именно этот коан?

Я спросил Цурукава, когда мы возвращались по коридору в свои кельи, что он думает по этому поводу. Цурукава лишь покачал головой:

– Ох, не знаю. Чтобы это понять, надо стать священником. Я думаю, главный смысл сегодняшней лекции заключается в том, что вот, мол, такой день, а святой отец ни словом не касается самого главного и толкует лишь о каком то зарезанном котенке.

Не могу сказать, чтобы я особенно переживал из за нашего поражения в войне, но довольное, торжествующее лицо Учителя видеть было неприятно.

Дух почитания своего настоятеля – это стержень, на котором держится жизнь любой обители, однако за год, что я прислуживал преподобному Досэну, он не внушил мне ни любви, ни какого то особого уважения. Впрочем, это мало меня заботило. Но с тех пор как мать зажгла огонь честолюбия в моей душе, я, семнадцатилетний послушник, стал временами оценивать своего духовного отца критически.

Учитель был, безусловно, справедлив и бескорыстен. Ну и что же, думал я, будь я настоятелем, я мог бы стать таким же. Преподобный Досэн не обладал тем специфическим чувством юмора, который присущ священникам секты Дзэн. Даже странно, ведь обычно полные люди любят и понимают шутку.

Мне приходилось слышать, что святой отец – большой охотник до женского пола. Когда я представлял себе настоятеля, предающегося утехам плоти, мне становилось одновременно смешно и как то беспокойно. Что, интересно, испытывает женщина, прижимаясь к этому розовому, похожему на сдобную булку телу? Наверное, ей кажется, что мягкая розовая плоть растеклась по всей Вселенной и похоронила свою жертву в этой телесной могиле.

Меня поражало, что дзэн буддистский монах вообще может иметь плоть. Наверное, думал я, Учитель затем и путается с женщинами, чтобы выразить презрение собственной плоти, избавиться от нее. Но тогда странно, что это презираемое тело так процветает и совершенно скрывает под собой дух. Надо же, какая кроткая, послушная плоть – словно хорошо выдрессированная собачонка. Или, скорее, как наложница, служащая духу святого отца…

Хочу оговорить особо, что означало для меня наше поражение в войне. Я не воспринимал его как освобождение. Нет, только не освобождение. Для меня конец войны означал возвращение к вечному, неизменному, к каждодневной буддийской рутине монашеской жизни.

С первого же дня мира возобновился заведенный веками распорядок: «открытие закона», «утренний урок», «утренняя каша», «наказы», «постижение мудрости», «спасительный камень», «омовение», «открытие подушки»… Отец настоятель запрещал покупать продукты на черном рынке, и поэтому в нашей жидкой каше рису бывало совсем немного – из пожертвований храму, да еще благодаря отцу эконому, который доставал его, выдавая за «пожертвования», на том же черном рынке, чтобы подкормить наши юные, растущие тела. Иногда мы покупали батат. Каша и батат составляли единственную нашу пищу – и на завтрак, и на обед, и на ужин, поэтому нам все время хотелось есть.

Цурукава изредка получал из дома посылки с чем нибудь сладким, и тогда мы с ним садились ночью на мою постель и устраивали пир. Я помню, как то мы сидели так вдвоем; в ночном небе то и дело сверкали молнии. Раз его так любят родители и если они такие богатые, что ж он не уедет отсюда в Токио, спросил я.

– Это для воспитания и закалки духа, – ответил Цурукава. – Мне ведь придется рано или поздно наследовать отцовский храм.

Для моего приятеля не существовало сложных проблем. Он отлично чувствовал себя в этой жизни – как палочки для еды, лежащие в своем футляре. Я не отставал от Цурукава и спросил, понимает ли он, что наша страна вступает в новую эпоху и пока даже представить невозможно, какие нас ждут перемены. Мне вспомнилась история, которую все обсуждали в школе на третий день после окончания войны: офицер, директор завода, на котором мы прежде работали, отвез к себе домой целый грузовик готовой продукции, прямо заявив, что собирается торговать на черном рынке.

Я так и вижу перед собой этого смелого и жестокого, с колючим взглядом человека, направляющегося прямым ходом в мир порока. Дорога, по которой устремился он, уверенно грохоча сапогами, представлялась мне столь же сумбурной и озаренной багровым полыханием восхода, как смерть на поле брани. Вот идет он, сгибаясь под тяжестью ворованного, ночной ветер дует ему в лицо, белый шарф вьется по плечам. С головокружительной скоростью несется он к гибели. И я слышу, как где то вдали невесомо гудит колокол сияющей колокольни всего этого содома…

Подобные поступки были мне чужды – я не обладал ни средствами, ни возможностями, ни внутренней свободой для их совершения. Однако, говоря про «новую эпоху», я был преисполнен решимости, хоть и не знал, чего конкретно надо ждать. «Пусть другие предаются миру зла своими делами и самой своей жизнью, – думал я, – я же погружусь как можно глубже в тот мир зла, который недоступен глазу».

Впрочем, первые мои планы проникнуть в мир зла были неуклюжи и смехотворны: я собирался втереться в доверие к настоятелю, чтобы он назначил меня своим преемником, а потом взять и отравить его – и тогда уж Золотой Храм точно будет мой. От этих замыслов у меня делалось даже как то спокойнее на душе, особенно когда я убедился, что Цурукава мне не соперник.

– И что же, тебя совсем не тревожит будущее? – спросил я его. – Ты ни о чем не мечтаешь?

– Нет. Тревожься – не тревожься, мечтай – не мечтай, что от этого изменится?

В ответе Цурукава не было и тени горечи или бравады. В этот миг сверкнула молния, осветив тонкие полукружья его бровей – единственную тонкую деталь округлого лица. Похоже, Цурукава просил парикмахера подбривать их. От бровей, и без того узких, вообще оставалась одна ниточка, кое где виднелся голубоватый след от бритвы.

Увидев эту нежную голубизну, я почувствовал тревогу. Этот юноша, в отличие от меня, горел светом чистой и ясной жизни, находясь на самой ее вершине. Пока огонь не догорит, будущее останется от него сокрытым. Пылающий фитиль будущего плавает в холодном и прозрачном масле. Зачем такому человеку провидеть свое грядущее, чистое и безгрешное? Если, конечно, впереди его ждет чистота и безгреховность…

После того как Цурукава ушел к себе, я от духоты никак не мог уснуть. К тому же я твердо решил не поддаваться дурной привычке рукоблудия, и это тоже лишало меня сна.

Иногда ночью у меня происходила поллюция. Причем мне не снилось ничего сексуального. Например, я видел черного пса, бегущего по темным улицам, из пасти пламенем вырывалось прерывистое дыхание, а на шее у собаки висел колокольчик. Колокольчик звенел все громче и громче, и вместе со звуком росло мое возбуждение; когда же звон доходил до высшей точки, происходило семяизвержение.

Занимаясь блудом наяву, я рисовал себе разные адские картины. Еще мне виделись груди Уико, ее бедра. Себя же я представлял крошечным, безобразным червяком…

Я рывком поднялся с постели, через заднюю дверь Малой библиотеки прокрался во двор.

За храмом Рокуондзи находился храм Юкатэй, а еще дальше к востоку высилась гора Фудосан. Ее склоны поросли соснами, меж стволов которых тянулся к небу молодой бамбук, цвели кусты дейции и дикой азалии. Я настолько успел изучить эти места, что и темной ночью поднимался вверх по тропинке не оступаясь. С вершины горы открывался вид на верхнюю и центральную часть Киото, а вдали синели горы Эйдзан и Даймондзи.

Я карабкался все выше и выше. Из под ног взлетали, хлопая крыльями, напуганные птицы, но я не обращал на них внимания, а только следил, чтобы не споткнуться о какой нибудь пенек. Мне стало легче – бездумная прогулка исцелила меня. Наконец я достиг вершины, и прохладный ночной ветер стал обдувать мое разгоряченное тело.

Открывшаяся взору картина меня поразила. Затемнение было отменено, и город разливался по долине морем огней. Это зрелище показалось мне чуть ли не чудом – ведь я впервые после окончания войны смотрел на город сверху.

Светящиеся огни составляли единое целое. Рассыпанные по плоскости, они не казались ни далекими, ни близкими, а как бы представляли собой огромное прозрачное сооружение, созданное из горящих точек; гигантская эта конструкция громоздилась в ночи, светясь причудливыми наростами и ответвлениями. Так вот он какой, город. Лишь парк вокруг императорского дворца был погружен во мрак, похожий на черную пещеру.

Вдали, над горой Эйдзан, в темном небе то и дело вспыхивали молнии.

«Это и есть суетный мир, – подумал я. – Вот кончилась война, и под этими огнями засновали люди, охваченные порочными помыслами. Сонмища женщин и мужчин смотрят там друг другу в лицо, не чувствуя, как в нос им ударяет трупный запах их собственных деяний, отвратительных, как сама смерть. Сердце мое радуется при мысли о том, что все эти огни – огни ада. Так пусть же зло, зреющее в моей душе, растет, множится и наливается светом, пусть не уступит оно ни в чем этому огромному сиянию! И пусть чернота моей души, хранящей огонь зла, сравняется с чернотой ночи, окутавшей этот город!»
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   22

Похожие:

Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconЮкио Мисима Шум прибоя Юкио Мисима шум прибоя глава первая
Утадзима – островок небольшой и по населению, и по размерам. В окружности едва достигает одного ри, а живет на нем около тысячи четырехсот...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconVersion 2 – правка документа – Tibioka
Роман знаменитого японского писателя Юкио Мисимы (1925-1970) «Золотой Храм» основан на реальном событии. В 1950 году молодой монах...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconЮкио Мисима Исповедь маски
Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconЮкио Мисима Исповедь маски
Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconВоинский храм просит помощи
Воинский храм святого благоверного великого князя Александра Невского на псковской земле нуждается в помощи
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconСостоится Международная молодёжная конференция единение сердец
«храм обыденный» (храм, возведённый за оба дня). Строили все, старые и молодые, знатные и простолюдины, без отдыха, днём и ночью,...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconВологды Дата Наименование маршрута и краткое описание Стоимость, руб. Взр. Дет
Святая Сизьма: храм Николая Чудотворца, музей, обед, д. Соловарка (часовня Ксении блаженной, колодец Георгия Победоносца, святая...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconСказка о золотой рыбке я обещала сказочный тренинг и поэтому начнем...
С вами Наталья  Филиппова и дополнительная информация и задания к первому дню тренинга
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconПрощание с Женькой
Прощание с Женькой состоится 30 декабря 2012 года в храме Всемилостивого Спаса по адресу ул. Новослободская, д. 58, стр. 5 (ближайшие...
Юкио Мисима Золотой храм Юкио Мисима Золотой храм (пер. Г. Чхартишвили) Григорий Чхартишвили iconИли жидовская «украина», где храм православный «превёрнут» иосквернён,...
Или жидовская «украина», где храм православный «превёрнут» и осквернён, или Святая Русь, где храм православный стоит как надо
Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2015
контакты
userdocs.ru
Главная страница