Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться


НазваниеGenre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться
Дата публикации20.07.2013
Размер2.05 Mb.
ТипДокументы
userdocs.ru > История > Документы
Genre prose_contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться домой. Истории о людях, встретившихся ей на пути, переплетаются в удивительный новеллистический узор, напоминая нам о том, как все мы в этом мире связаны друг с другом. Тимолеон Вьета — дворняга, брошенная в чужом городе своим хозяином-гомосексуалистом в угоду новому партнеру, — стремится во что бы то ни стало вернуться домой и, самоотверженно преодолевая огромные расстояния, движется к своей цели. На пути он сталкивается с разными людьми и так или иначе вплетается в их судьбы, в их простые, а порой жестокие, трагические истории. Иногда он появляется в них как главный персонаж, а иногда заглянет лишь грустным глазом или махнет кончиком хвоста… Любовь как трагедия, любовь как приключение, любовь как спасение, любовь как жертва — и всё это на фоне истории жизни старого гомосексуалиста и его преданной собаки. В этом трагикомическом романе Дан Родес и развлекает своего читателя, и одновременно достигает потаенных глубин его души. Родес, один из самых оригинальных и самых успешных молодых писателей Англии, создал роман, полный неожиданных поворотов сюжета и потрясающей человечности. Timoleon Vieta Come Home Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие …Собаки принадлежат людям, а люди находятся во власти судьбы. Часть первая ТИМОЛЕОН ВЬЕТА Тимолеон Вьета Тимолеон Вьета принадлежал к самой лучшей породе — он был дворнягой. Он не обладал степенной походкой и благородной осанкой, не страдал он и от излишней горячности и особой, утонченной нервности, свойственной представителям собачьей аристократии. В нем было намешано столько кровей, что любая попытка проследить его родословную оказалась бы напрасной тратой времени. Но именно эта неопределенность происхождения и привлекала внимание, заставляя людей пускаться в долгие рассуждения. Окидывая пса критическим взглядом, они обычно замечали, что длинная густая шерсть, скорее всего, досталась ему от бусерона, большие мягкие уши свидетельствуют о наличии среди его предков шведского валхаунда, в плавном изгибе хвоста им виделось что-то нордическое, в походке — грациозные движения пинчера, а манера свернуться калачиком, устроившись в кресле, которое он считал своим, напоминала поведение слота. Однако дальше смутных догадок дело не шло. Тимолеон Вьета был обычным беспородным псом, и ничего более. Что касается возраста, то и на этот вопрос никто не смог бы дать определенного ответа. Кокрофт полагал, что, когда Тимолеон Вьета впервые появился в его доме, ему было года два. В тот вечер разыгралась страшная гроза. Пес вышел из темноты и остановился на пороге кухни. Он был похож на живой скелет — насквозь промокшая шерсть облепила тощие бока с выступающими ребрами, а трясущийся хвост печально повис между задними лапами. С тех пор прошло пять лет, значит, сейчас ему было семь. На первый взгляд Тимолеон Вьета ничем особенно не выделялся среди множества дворняг, слоняющихся по улицам умбрийских городков: ростом с небольшую овчарку, может быть чуть пониже, по черной шерсти разбросаны неровные серовато-белые и коричневые пятна. Но если приглядеться повнимательнее, то можно было заметить существенную разницу. Во-первых, он выглядел ухоженным, пожалуй, даже несколько избалованным псом и вовсе не был похож на тощих, изголодавшихся бродяг Перуджи: его черный нос лоснился влажным блеском, а густая шерсть, хоть и свисала длинными спутанными прядями, была чистой и переливалась на солнце шелковистым блеском. Но, кроме внешнего лоска, была еще одна особенность, отличавшая его от других бесприютных скитальцев, которым в трудную минуту посчастливилось заглянуть в хороший дом: хотя Тимолеон Вьета и родился беспородной дворнягой, у него были удивительно красивые глаза, похожие на глаза маленькой девочки. Кокрофт Кокрофт уже довольно давно ни с кем не разговаривал. Никто к нему не заходил, и никто не звонил по телефону. Его единственным если не собеседником, то внимательным слушателем был Тимолеон Вьета. Последний раз Кокрофт слышал человеческую речь дней шесть назад. Он говорил по телефону со своим банковским поверенным, занимающимся его финансовыми делами в Англии. Разговор начался с обсуждения различных формальностей, связанных с получением небольшой пенсии, которую Кокрофту стали выплачивать совсем недавно (пенсионер — само это слово приводило его в уныние, словно он вдруг превратился в дряхлого старика), а закончился дискуссией по поводу какой-то оперной арии. Дискуссия перешла в жаркий спор с криками и взаимными оскорблениями, и в результате кто-то из них бросил трубку. Кокрофт был пьян и не мог вспомнить, у кого на этот раз не выдержали нервы, он даже не помнил, из-за какой именно арии они разругались и кому из них она показалась слишком претенциозной. Но теперь это не имело никакого значения. Когда-то, в лучшие времена, они были друзьями, которые с удовольствием пикировались друг с другом, проводя целые вечера за бутылкой вина в бесконечных интеллектуальных поединках, разнося в пух и прах или поднимая до небес творчество современных музыкантов, композиторов и дирижеров. Но все это осталось в прошлом. Теперь они не испытывали друг к другу ничего, кроме взаимного раздражения. И бывшая приятельница стала всего-навсего менеджером, который представляет финансовые интересы Кокрофта и распоряжается его тающими день ото дня доходами. Крохотная пенсия позволяла Кокрофту кое-как держаться на плаву и обеспечивала крышу над головой, а скромных гонораров от музыкальных произведений, которые он когда-то написал, хватало на выпивку, дешевые сигары, на бензин и еду для одной дворняги. Тимолеон Вьета стал четвертой собакой Кокрофта. За последние пятнадцать лет, прожитые в старом каменном доме, некогда принадлежавшем фермеру, Кокрофт потерял трех собак. Первая, щенок рыжего сеттера, погибла в семимесячном возрасте, наглотавшись каких-то таблеток. Она умерла в страшных мучениях на руках у Кокрофта. Вторую собаку, далматина, Кокрофт убил в припадке гнева. В тот вечер его друг, сорокалетний музыкальный критик из Австрии, имя которого Кокрофт напрочь забыл, но чьи пышные седые усы и колючие, глубоко посаженные глаза он еще смутно помнил, заявил, что будет спать на диване в гостиной, а Кокрофт, если ему так нравится, может сам сосать свой дурацкий член. Заявление стало итогом долгой и утомительной перепалки между любовниками, и Кокрофт, сорвавшись, запустил в критика тяжелой стеклянной пепельницей. Конечно же он не целился в Юргена, или Фрица, или как там его звали, Кокрофт просто хотел выразить крайнюю степень своего возмущения. К тому же пепельница безумно нравилась его капризному другу, и ее потеря стала бы для австрияка страшным ударом. На дне пепельницы была прилеплена картинка с изображением пузатой пивной кружки, увенчанной густой шапкой пены. Критик привез ее из родного Клагенфурта и повсюду таскал за собой. Казалось, что если предложить ему стряхивать пепел в какую-нибудь другую посудину, то процесс курения толстых вонючих сигар потеряет для него всякую прелесть. Пепельница пролетела через всю комнату, ударилась в потолок и обрушилась на голову далматину, раскроив несчастному псу череп. Австрияк уехал на следующий же день, прихватив свою бесценную пепельницу, которая чудом осталась цела и невредима. В начале их совместной жизни Кокрофт и музыкальный критик строили радужные планы на будущее и даже подумывали подписать нечто вроде брачного договора и открыть общий счет в банке. Однако роман закончился меньше чем через шесть недель. Третья собака, лайка-самоед, просто исчезла. Кокрофт где-то слышал, что итальянцы тайно едят собак, но он гнал от себя эту ужасную мысль. Ему гораздо больше нравилось думать, что собака улетела в родные места, — подхваченная легким бризом, она уплыла, словно белое пушистое облако, далеко-далеко на север, за полярный круг. Кокрофт понял, что еще одной потери ему не пережить, и решил никогда больше не заводить животных. Но без собаки в доме было пусто и одиноко, особенно в долгие зимние месяцы, когда Кокрофт почти ни с кем не виделся и, бывало, целыми неделями ни с кем не разговаривал. Так что Тимолеон Вьета, появившийся на пороге его дома ровно через четыре года после исчезновения самоеда, показался Кокрофту подарком, который ему принес аист. Пес стал для Кокрофта самым дорогим существом на свете, которое он баловал, словно маленького ребенка, и щедро осыпал любовью и лаской. В ответ на заботу и внимание Тимолеон Вьета согласился жить с Кокрофтом. Он пользовался неограниченной свободой и частенько отлучался по своим важным собачьим делам, но неизменно возвращался к хозяину. Приветливо помахивая хвостом, он садился возле Кокрофта и, склонив голову набок, заглядывал ему в лицо своими прекрасными глазами. Дом, в котором они жили, стоял на склоне холма. Он находился километрах в двух от шоссе и в нескольких минутах ходьбы до ближайшего дома. Тимолеон Вьета целыми днями бегал по окрестностям, но стоило ему почувствовать голод или усталость, и он не спеша трусил к дому, зная, что там его ждет миска, полная вкусной еды, уютное кресло, которое он считал своим, тепло очага или прохлада веранды — в зависимости от погоды — и суетливая забота его первого настоящего хозяина. Так они прожили пять лет, и все эти годы пес оставался единственным верным и преданным другом Кокрофта. Иногда в их доме появлялись мужчины — молодые и старые, — милые и приветливые, чей уход разбивал Кокрофту сердце, или угрюмые и злые, которые вместе с его разбитым сердцем уносили и кое-что из его вещей. Стройные юноши с красивыми и гладкими телами, толстые старики с кривыми ногами и волосатой грудью — они приходили и уходили, а пес оставался. Он не покидал хозяина даже в самые трудные времена, когда дом наполнялся мрачной тоской и унынием. «Тимолеон Вьета, — говорил Кокрофт после очередной любовной драмы, когда они вновь оставались вдвоем, — ты святой». Босниец Они сидели на лужайке перед домом. Кокрофт расположился в шезлонге, а Тимолеон Вьета устроился рядом на траве. Тишину теплого весеннего вечера нарушал лишь шорох бумажного пакета, в котором Кокрофт время от времени лениво шарил рукой, выуживая орехи с изюмом и закидывая их себе в рот, да энергичное клацанье челюстей Тимолеона Вьета, когда тот, тряхнув ушами, ловко подхватывал брошенный ему орех. Кокрофт пытался вспомнить, знает ли Тимолеон Вьета историю о том, как в середине шестидесятых они с приятелем по прозвищу Монти Мавританец написали мюзикл «Воробьи». Оригинальная вещь, с глубоким философским подтекстом: ученый, движимый самыми благородными помыслами, но плохо разбирающийся в реальной жизни, занимается тайными генетическими опытами — в своей подземной лаборатории он разводит воробьев-убийц; в результате у него получаются монстры размером с императорского пингвина. Мюзикл вышел что надо, однако из-за предательства Монти он так и не увидел свет. Кокрофт уже открыл рот, собираясь начать свое повествование, независимо от того, известна ли псу эта душераздирающая история или нет, как вдруг сердце его екнуло — на проселочной дороге, вьющейся у подножия холма, появился человек. Это был мужчина, довольно плохо одетый, но молодой и симпатичный. — Как ты думаешь, — пробормотал Кокрофт, проводя рукой по своей аккуратно подстриженной седой бороде, — кто бы это мог быть? Но Тимолеон Вьета не смотрел в сторону незнакомца, его взгляд был устремлен на крупный орех, который завис на полпути между пакетом и приоткрытым ртом хозяина. Машины соседей, живущих выше на холме, иногда проносились по дороге возле дома Кокрофта, но никогда раньше он не видел на ней человека, идущего пешком. На вид мужчине было лет двадцать пять. Высокий, не меньше шести футов ростом, он был одет в черные потрепанные джинсы и грязно-серую, потемневшую от пота футболку. На плече у молодого человека висела черная матерчатая сумка, а длинные, давно не стриженные волосы красивыми черными локонами обрамляли загорелое лицо. В такие моменты Кокрофт проклинал себя за то, что почти не говорит по-итальянски. — Я неотесанный мужлан, — доверительным тоном сообщил он Тимолеону Вьета. Кокрофт улыбнулся и приветливо помахал молодому человеку. Тот не улыбнулся и не помахал в ответ, но свернул с дороги и начал взбираться по тропинке, ведущей к дому. Кокрофт никак не ожидал, что прохожий направится в его сторону, и поэтому страшно удивился, когда тот остановился всего в нескольких футах от него. — Я шел пешком от самого города, — сказал парень. Он говорил спокойно, невозмутимым тоном, но при этом смотрел не на Кокрофта, а на дом. — Ты должен был предупредить, что живешь в такой глуши. Парень повел плечом и небрежно скинул сумку на землю. Не обращая внимания на удивленное молчание Кокрофта, он критически прищурил глаз и принялся внимательно изучать дом. — Итак, я пришел. Внутри у Тимолеона Вьета что-то заворчало, и из глубины, из самой глотки, послышалось низкое глухое рычание. — Тихо, Тимолеон Вьета, успокойся, — укоризненно-ласковым тоном произнес Кокрофт, словно убеждая капризного ребенка. — Вспомни, что я тебе говорил. Как нужно вести себя с гостями? Пес отступил и спрятался за спинку шезлонга, не переставая грозно ворчать себе под нос. Кокрофт закатил глаза и покачал головой, изображая бессильное возмущение невоспитанностью своей собаки, и, поднявшись, протянул гостю руку. Пожимая холодную, влажную ладонь Кокрофта, молодой человек невольно подумал: «А не занимался ли старик онанизмом, удобно устроившись в кресле на лужайке?» — Итак, ты пришел, — повторил Кокрофт слова молодого человека, изо всех сия стараясь скрыть свое смущение и замешательство. — У тебя, наверное, есть моя визитка? — Вот, — парень извлек из заднего кармана джинсов белый прямоугольник и протянул его Кокрофту. На глянцевой бумаге красовалась витиеватая надпись: «Картузиан Кокрофт. Дирижер, композитор, аранжировщик». Под титулами Кокрофта был указан его домашний адрес и номер телефона. Каждые выходные, отправляясь в свои путешествия по окрестным городам, он раздавал такие визитки всем, кто попадался ему на пути, — симпатичным официантам, с которыми заводил беседы в буфетах художественных галерей и музеев, гондольерам и случайным знакомым, которым он представлялся во время своих походов по барам и закусочным, — раздавал щедро, словно бросал разноцветное конфетти на рождественской вечеринке. Обычно раздача визиток сопровождалась приглашением посетить его дом. Несколько раз молодые люди соглашались воспользоваться гостеприимством Кокрофта, но они, как правило, предварительно звонили, а не заявлялись вот так, без предупреждения. — Мы познакомились во Флоренции, — каким-то бесцветным, чуть слышным голосом произнес парень, — тогда же ты дал мне визитку и пригласил в гости. — А-а, — протянул Кокрофт, тщетно пытаясь припомнить лицо незнакомца. — Да, да, конечно, — он широко улыбнулся, — очень рад тебя видеть. — Я устал и страшно хочу пить, — сказал парень. — Мне пришлось тащиться целый час. Не знаю, сколько километров я прошел — пять или шесть, может быть больше. — О да, конечно! — воскликнул Кокрофт. — Что же мы стоим? Садись. — Он указал на шезлонг. Тимолеон Вьета попятился, шерсть у него на загривке встала дыбом, верхняя губа дрогнула, обнажив острые клыки, и тишину весеннего вечера прорезал захлебывающийся, полный ненависти лай. — О, Тимолеон Вьета, пожалуйста, прекрати, — сказал Кокрофт, на этот раз его голос звучал почти сурово. И вновь пес повиновался: отойдя подальше, он улегся на траву, не прекращая, однако, злобно рычать и сверкать глазами. Кокрофт ушел в дом. Через пару минут он вернулся с подносом, на котором стояло четыре бокала, графин с водой, бутылка игристого вина и вазочка с шоколадными бисквитами. Поставив поднос на землю, он поднялся на веранду, чтобы принести второй шезлонг. Пока Кокрофт возился с креслом, гость схватил графин и выпил всю воду прямо из горлышка. Затем молодой человек одним ловким движением откупорил вино. Пробка с громким хлопком вылетела из бутылки и, описав в воздухе широкую дугу, покатилась по песчаной тропинке. Обычно Тимолеон Вьета с удовольствием бросался в погоню за пробкой и приносил ее к ногам хозяина, но на этот раз пес не шелохнулся. Положив голову на передние лапы, он пристально смотрел из-под полуопущенных век в лицо незнакомцу. — О, я вижу, тебя действительно замучила жажда, — сказал Кокрофт. Гость ничего не ответил и, не глядя на старика, налил себе бокал вина. Кокрофт наполнил свой бокал и уселся в кресло. Потягивая вино, он уголком глаза изучал нежданного гостя. У молодого человека было крепкое мускулистое тело, но выглядел он несколько потрепанным и усталым. Кокрофт, словно опытный доктор, мысленно поставил диагноз: переутомление — и назначил курс лечения: длительный отдых, хорошее питание, а также немного заботы и внимания. Кокрофт время от времени ездил во Флоренцию и сейчас изо всех сил старался припомнить, как и когда он познакомился со своим сегодняшним гостем. О последних двух поездках у Кокрофта остались смутные воспоминания: сплошная череда пьянок с какими-то незнакомыми людьми и бурные любовные утехи со случайными партнерами. Но с этим парнем он точно не спал. Кокрофт обязательно бы запомнил такое молодое и крепкое тело. Постепенно его начинало злить собственное бессилие и неспособность восстановить в памяти события недавнего прошлого. «Интересно, — думал Кокрофт, искоса поглядывая на гостя, — а приходилось ли такому парню, как этот, слышать о таких людях, как я?» «Что?! — воскликнул бы молодой человек, хлопнув себя по коленям, и, откинувшись на спинку кресла, расхохотался бы во все горло. — Ты хочешь сказать, что ты мужчина, который целует других мужчин?! И тебе это нравится? О, Кокрофт, что за нелепости приходят тебе в голову! Ах ты, старый клоун, ничего более забавного мне не доводилось слышать». Или, вполне возможно, он так и остался бы сидеть, задумчиво глядя на далекие холмы, и пробормотал бы без тени улыбки: «Ну что же, и не такое бывает. Знаешь, меня уже ничем не удивишь». Но какова бы ни была реакция молодого человека, Кокрофт ни секунды не сомневался, что в смысле романтических отношений здесь ему ничего не светит. Парень зачерпнул из вазочки целую горсть шоколадных бисквитов и с жадностью, почти не жуя, заглотнул их. Кокрофт тоже взял два пирожных — одно для себя, второе для Тимолеона Вьета. Он протянул парню сигару. Тот закурил, а Кокрофт, дав волю фантазии, представил, что они любовники, которые уже давно живут вместе. Они сидят на лужайке перед домом, потягивают шампанское, курят хорошие сигары, любуются заходящим солнцем и, как обычно после занятий любовью, мирно болтают о разных пустяках. Кокрофт не знал, с чего начать разговор. Можно было бы спросить у молодого человека, как его зовут, или попытаться выяснить, где они познакомились, стараясь при этом не показаться невежливым. — Да, так откуда ты, говоришь, пришел? — после некоторого размышления спросил Кокрофт. Ему никогда не удавалось точно определить по внешнему виду человека его национальность. Но, судя по акценту, парень был не итальянец. — Из Флоренции, я ведь уже сказал. — Парень помолчал и вдруг сообщил срывающимся полушепотом: — Я из Боснии. — О, бедный, бедный мальчик! — воскликнул Кокрофт. Большая часть жизни Кокрофта прошла на фоне нескончаемых репортажей Всемирной службы новостей. Он никогда не выключал стоящий на кухне радиоприемник и, конечно же, слышал обо всех тех ужасах, которые происходили в стране, некогда называвшейся Югославией. И естественно, он знал имена, названия и связанные с войной, ставшие привычными словосочетания: Слободан Милошевич, Сараево, ООН, войска миротворцев, Мостар, Радован Караджич, моджахеды, Косово, Ванс-Оуэн. По крайней мере, до сегодняшнего вечера Кокрофту казалось, что он знал все более-менее важные факты — все, кроме главного: кто с кем и на чьей стороне воюет, какие этнические группы участвуют в конфликте и ради чего вообще велись эти войны. Кокрофт почти не читал газет и даже не вслушивался в подробности новостей, лишь краем уха улавливая некоторые темы. Пожалуй, единственными сообщениями, которые действительно привлекали внимание Кокрофта, были истории вроде той, что он услышал на прошлой неделе: девятилетний мальчик, у которого были задатки выдающегося игрока в гольф, попал в автокатастрофу и лишился руки; или репортаж из судебной хроники о женщине, которая влюбилась в изнасиловавшего ее мужчину и теперь сражается с правосудием, требуя, чтобы выдвинутые против ее возлюбленного обвинения были сняты; или рассказ о японце, живущем где-то в пригороде Токио, который подал заявку на внесение его имени в Книгу рекордов Гиннесса как самого одинокого человека в мире. Кокрофт никогда не мог толком понять, какие события происходят в восточной части планеты, да к тому же за последнее время эти события настолько запутались, что он больше не пытался разобраться в охватившем мир хаосе. Кокрофт не знал, что сказать, но чувствовал — что-то сказать надо, и задал осторожный вопрос: — На чьей стороне ты сражался? — заранее понимая: для него слова парня все равно будут пустым звуком. Босниец молчал, внимательно вглядываясь в какую-то точку на горизонте. Должно быть, решил Кокрофт, перед его мысленным взором возник образ далекой родины: несчастная, охваченная войной, опустошенная и разоренная страна. В конце концов парень ответил: — На чьей стороне? — Его голос звучал так тихо, что Кокрофту пришлось напрягать слух. — На той, у которой есть оружие. — О, бедный, бедный мальчик, — проговорил Кокрофт, с трудом подавляя желание протянуть руку и ласково дотронуться до руки Боснийца, лежавшей на подлокотнике кресла, — большая рука с короткими сильными пальцами и не очень чистыми ногтями. — Буквально вчера я так и сказал Тимолеону Вьета: «Не понимаю, почему люди не могут жить мирно». Все эти войны кажутся такой глупостью. — Он взял бутылку за горлышко: — Еще вина? По-прежнему не отрываясь от созерцания далекой точки на горизонте, Босниец едва заметно кивнул. Кокрофт торжественно разлил вино по бокалам, словно это была не дешевая шипучка, а марочное шампанское. После большой тарелки спагетти под чесночным соусом, еще нескольких бокалов вина, пары стаканчиков бренди и двух-трех сигар радушный хозяин проводил Боснийца в спальню для гостей, где тот повалился на кровать, застеленную сероватыми, пахнущими пылью простынями, и мгновенно уснул. Кокрофт сложил шезлонги и втащил их на веранду, помыл посуду, немного почитал, сидя за кухонным столом, поцеловал Тимолеона Вьета в холодный нос, пожелал псу спокойной ночи и отправился спать, радуясь, что утром за завтраком будет с кем поговорить. Инструменты Кокрофта разбудил какой-то неприятный металлический скрежет. Звук шел прямо из-за окна его спальни. Кокрофт накинул халат, подошел к окну и отдернул занавеску. Ему пришлось высунуться далеко наружу и вытянуть шею, чтобы разглядеть Боснийца, который чинил проржавевший водосточный желоб, несколько месяцев назад сорванный сильным порывом ветра. Босниец устал спать на пляжах и ютиться в чужих палатках. Свои последние деньги он истратил на дешевые мотели, в которых ему пришлось жить всю зиму. Зима выдалась настолько холодная, что даже в спальном мешке невозможно было ночевать под открытым небом. Он устал бродить по дорогам, нигде подолгу не задерживаясь из опасения, что слишком длительное пребывание в одном месте вызовет у людей подозрения и ненужные вопросы. Ему хотелось остановиться в какой-нибудь уединенной местности, где не нужно будет озираться по сторонам, боясь встретить знакомых, где он сможет расслабиться и просто немного отдохнуть, ничего не делая и даже ни о чем не думая, и где у него не будет иных забот, кроме одной-единственной: как бороться со скукой. Он проснулся на рассвете и, прогулявшись по окрестностям, решил пока пожить в доме у старика. Мягкая постель, вкусная и сытная еда, полное отсутствие соседей, которые могут начать интересоваться, кто он и откуда, — молодой человек был уверен, что нашел самое подходящее место, где ему без труда удастся поскучать. Он не стал попусту терять время и быстро нашел несложную, но вместе с тем важную работу, которую можно растянуть на несколько дней. Босниец работал без спешки и особого напряжения. На самом деле, чтобы поднять и закрепить желоб, ему потребовалось всего несколько минут. Старый дом сразу как-то преобразился и приобрел гораздо более опрятный вид. В принципе Боснийца вполне устраивало его новое жилье, но кое-что все же вызывало смущение: злобный пес и то, каким образом ему придется расплачиваться за гостеприимство старика. Выплата должна происходить каждую среду — таков был договор, который он заключил с Кокрофтом во время их первой встречи во Флоренции. Но до среды еще далеко, и он решил пока не думать об этом. Что же касается злобного пса… Босниец хорошо помнил тяжелый взгляд собаки, устремленный на него из-под полуопущенных век. Накануне вечером, пока они с Кокрофтом ужинали на лужайке перед домом, пес почти все время пристально смотрел ему в лицо, лишь изредка отворачиваясь в сторону, чтобы подобрать брошенный хозяином кусок. Кокрофт не мог поверить своему счастью — встретить молодого, симпатичного парня, который сам, без лишних просьб берется за починку дома! Чтобы по достоинству вознаградить своего помощника, Кокрофт приготовил вкусный и обильный завтрак и пригласил гостя к столу. Босниец не спеша спустился со стремянки, делая вид, что с трудом оторвался от работы. — Я чинил… э-э… — Он ткнул пальцем в направлении крыши. — Желоб, — подсказал Кокрофт. — Желудь? — переспросил Босниец. — Желоб. Желоб, — медленно, по слогам произнес Кокрофт. — Я чинил желоб. — Да, я видел. Большое спасибо. Я давно собирался закрепить его, но все как-то руки не доходили. — Ты старый. Ты залезать на крыша, падать и ломать спина, — с трудом подбирая слова, сказал Босниец и прищелкнул языком, изображая звук хрустнувших позвонков. — Ну, не такой уж я и старый. Кокрофт был уверен, что на вид ему нельзя дать больше шестидесяти. У него была густая шевелюра — ни малейшего намека на лысину, и хотя волосы давно поседели, они по-прежнему окружали голову пышным серебристо-белым облаком. Конечно, за последние годы он несколько располнел, однако по сравнению с большинством его ровесников, похожих на неуклюжих, заплывших жиром пингвинов, он все еще был в приличной форме. Но в любом случае Кокрофту было приятно, что этот молодой человек проявил столь искреннюю заботу о его благополучии. Они сели завтракать. Тимолеон Вьета тоже пришел на кухню и, как обычно, устроился возле стола, дожидаясь, когда хозяин кинет ему шкурку от бекона или кусочек жареного хлеба. — Ну как, — начал Кокрофт, — тебе нравится у меня? Босниец ничего не ответил. Не желая говорить о том, насколько ему нравится или не нравится дом старика, он предпочел сменить тему. — У тебя хорошие инструменты, — сказал Босниец, поднимаясь из-за стола. Утром он нашел в шкафу под раковиной целый ящик с инструментами, которыми, судя по всему, давно никто не пользовался. Некоторые из них были ему совершенно незнакомы, и Босниец решил, что это какие-то особые, профессиональные инструменты, вероятно очень дорогие. — Ты имеешь хорошие инструменты, а твой дом разрушаться. Посмотри. — Он подошел к окну и почти без усилия отодрал от подоконника подгнившую доску. — Ты не пользоваться этими хорошими инструментами. — Ну, видишь ли, — сказал Кокрофт, — у меня просто нет времени, чтобы заниматься ремонтом. Кокрофт, у которого вообще не было никаких занятий, давным-давно позабыл об этих инструментах. Когда-то они принадлежали одному студенту консерватории — прелестный юноша с нежной молочно-белой кожей, которого Кокрофту совершенно неожиданно удалось соблазнить во время поездки в Англию. Любовники позволили себе немного помечтать о будущем и решили, что юноша обязательно должен навестить Кокрофта. Он проведет в Италии летние каникулы, днем будет ремонтировать обветшавший дом, а по ночам любить Кокрофта. К несчастью, Кокрофт всю дорогу пил не просыхая и в результате напрочь забыл об этой договоренности, так что появление юноши в точно назначенный день и час стало для него полной неожиданностью. Кокрофт как раз занимался любовью с итальянским полицейским. Хотя они встречались всего два раза в неделю, полицейский считал англичанина своим постоянным партнером. Но поскольку у стража порядка имелась законная жена, он мог вырваться к своему возлюбленному лишь в те дни, когда дежурил на шоссе неподалеку от того места, где жил Кокрофт. Полицейский натянул штаны и, выхватив из кобуры пистолет, приставил его к виску соперника, приказав тому убираться туда, откуда пришел. Студент консерватории ни слова не понимал по-итальянски, однако со всей очевидностью осознал, что в битве за любовь старого композитора он потерпел сокрушительное поражение. Юноше пришлось спасаться бегством, бросив у крыльца дома тяжелый ящик с инструментами. Кокрофту, конечно, было приятно, что из-за него двое мужчин выясняют отношения с оружием в руках, однако он с тоской вспоминал симпатичное лицо студента, его большие синие глаза, которые при вечернем освещении приобретали удивительный темно-фиолетовый оттенок, и то, с какой решимостью и безоглядной страстью отдался юноша своему первому опыту однополой любви. Он пожалел, что не остановил разъяренного полицейского или, по крайней мере, не попытался вернуть испуганного мальчика. О, какое бы это было незабываемое лето, если бы студент остался! Позже до Кокрофта доходили слухи, что мальчик попал в лапы Монти Мавританца, который поселил его на своей роскошной вилле и засыпал юного любовника подарками. Кокрофт не раз представлял себе идиллическую картину: Монти сидит на краю бассейна, блаженно потягивает коктейль и любуется, как мальчик весело плещется в прозрачной воде. Кокрофт не сомневался: Монти не упустит случая, чтобы наговорить доверчивому юноше о нем массу гадостей. Потеряв молодого друга, Кокрофт вскоре лишился и сурового друга-полицейского. После истории с неожиданным появлением студента в отношениях со стражем порядка постепенно появилась некая холодность, а вскоре его визиты и вовсе прекратились. Весь день Босниец бродил по дому, деловито перебирал инструменты в ящике и делал вид, что работает: смазал проржавевшие петли на дверях и окнах, приколотил рассохшуюся доску, подтянул вылезший шуруп. Это была простая работа, которая не требовала от Боснийца абсолютно никаких усилий, но он так сосредоточенно хмурил брови и с таким усердием орудовал молотком и отверткой, что было понятно: ни на какие досужие разговоры у него просто нет времени. Он старался держаться от Кокрофта как можно дальше, чтобы избежать необходимости снова слушать его болтовню. Все, что говорил этот старик, казалось Боснийцу полной бессмыслицей, похожей на бред. К вечеру Кокрофт, потрясенный тем, как преобразилось его жилище, решил отпраздновать это грандиозное событие. Он раскинул шезлонги на лужайке перед домом и принес две большие банки джина с тоником. Кокрофту хотелось как можно больше узнать о своем новом постояльце. — Итак, как долго ты живешь в Италии? — спросил он, отчетливо выговаривая каждое слово. Босниец молчал, задумчиво глядя в далекую точку на горизонте. Кокрофт уже начал сомневаться, понял ли он вопрос, когда молодой человек наконец ответил: — Два года. — И как ты здесь оказался? — Корабль, — сказал Босниец, которому уже не раз приходилось отвечать на подобный вопрос. — О, ты приплыл на корабле, чудесно! По-моему, побережье Адриатики — очень живописное место. Верно? И где же ты высадился? — Не знаю, где-то у моря, на песке. — A-а, на пляже? — Пляж, — неуверенно повторил Босниец, как будто впервые слышал это слово. — Тебя поймала полиция? — Нет. Кокрофт с напряженным вниманием вслушивался в ответы своего нового друга. Он был убежден, что Босниец пережил сильнейшую психологическую травму и что постепенно, когда время и нежная дружба залечат душевные раны, молодой человек станет более разговорчивым и поведает свою непростую историю. Кокрофт представил, как Босниец, сломленный грузом тяжелых воспоминаний, не выдерживает и рассказывает страшные подробности: он был на поле боя, видел смерть своего лучшего друга, а потом в полном одиночестве несколько месяцев пробирался по тылам противника. Молодой человек, заливаясь слезами, упадет Кокрофту на грудь и будет молить его о любви и ласке. — Я убегать до прихода полиции, — сказал Босниец. Они сидели на лужайке, курили, потягивали джин и смотрели на раскинувшийся перед ними пейзаж. Кокрофт знал: остаток жизни ему предстоит провести здесь, в этом доме; вполне возможно, он так и умрет, сидя в шезлонге и задумчиво глядя на далекие холмы. Над одним из холмов появился воздушный шар. Шар был очень красивый: большой, разрисованный яркими черно-красными полосами. Кокрофт представил, что в корзине шара стоят два человека — он и Босниец. Сильная рука Боснийца лежит на его плечах. Молодой человек крепко прижимает к себе Кокрофта и время от времени покрывает его лицо легкими поцелуями. «Я люблю тебя, Кокрофт, — говорит он. — О, как же сильно я люблю тебя!» Они плывут над холмами и поднимаются все выше и выше в тихое ночное небо. Вдруг одно из ярких полотнищ треснуло, и на боку шара образовалась черная дыра. Шар начал быстро терять форму, завертелся и камнем пошел вниз. Корзина опрокинулась, из нее вывалились две крохотные фигурки — сначала одна, затем другая. Казалось, они падают очень медленно, словно парят в воздухе, им ничего не грозит, они сделают вираж и, как птицы, мягко опустятся на землю целые и невредимые. Опустевшая корзина свободно раскачивалась из стороны в сторону. Вскоре шар скрылся за холмами. — О боже! — выдохнул Кокрофт. Драка Поскольку еще во Флоренции они договорились, что по средам Босниец должен вносить плату за жилье и питание, он прибыл в дом старика в четверг. Таким образом, впереди у него была целая неделя, чтобы решить, будет ли он расплачиваться со своим гостеприимным хозяином. В понедельник Кокрофт обратил внимание, что молодой человек все время ходит в одной и той же одежде и она явно нуждается в стирке. — Собирайся, — сказал Кокрофт, — поедем покупать тебе новую одежду. Кокрофт достал из шкатулки несколько банкнот, положил их в бумажник и отправился в гараж заводить свою видавшую виды машину. Перебравшись в Италию, он купил небольшой подержанный пикап, полагая, что в сельской местности ему понадобится простой и крепкий автомобиль, который сможет пройти по бездорожью. Пикап имел такой же плачевный вид, как и дом, но был на удивление надежным. Кроме пикапа он приобрел еще и старый «фиат». Но почему-то у Кокрофта никогда не лежала душа к этому ветерану, к тому же машина была сломана и уже несколько месяцев стояла в гараже без движения. Покосившись на «фиат», он подумал, что, возможно, Босниец сумеет оживить автомобиль. Кокрофту казалось, что его новый друг похож на человека, который способен починить машину. Пикап, как обычно, завелся с пол-оборота. Кокрофт вывел автомобиль из гаража и оставил на дороге с включенным двигателем. — Сейчас, я только позову Тимолеона Вьета, — сказал он. Босниец молчал, угрюмо глядя в пространство. — Он обожает ездить в город, — добавил Кокрофт. Ему пришлось несколько раз позвать пса. Наконец тот появился из-за угла дома. — Мы всегда путешествуем вместе. Верно, Тимолеон Вьета? — Пес подошел к машине и поскреб лапой переднюю дверь со стороны пассажирского места. — О, я совсем забыл сказать, — воскликнул Кокрофт, — есть одна небольшая проблема: Тимолеон Вьета любит сидеть рядом со мной. — Никаких проблем. Сегодня он поедет в кузове. — О нет, там ему не нравится. — Он — собака, правильно? Всего лишь животное. — Да, конечно, его можно посадить назад, но, понимаешь, ему там не нравится. Тимолеон Вьета считает, что в кузове ехать неудобно. — Босниец поджал губы и уставился в пространство, словно не слыша аргументов Кокрофта. — Но я попытаюсь поговорить с ним. — Кокрофт опустил борт кузова и, перейдя на умоляюще-ласковый тон, обратился к собаке: — Прыгай, Тимолеон Вьета, прыгай, ну-ка, быстренько, залезай в кузов. — Пес лег на землю, внимательно глядя в лицо хозяину. — Ну же, Тимолеон Вьета, залезай. — Пес свернулся калачиком и прикрыл глаза. — Нет, бесполезно, — вздохнул Кокрофт, — он привык сидеть в кабине. — А почему бы нам не сделать вот так? — Босниец наклонился и сгреб пса в охапку, намереваясь затолкать его в кузов. И в ту же секунду мирно лежавший на земле мохнатый клубок зашелся истошным лаем, переходящим в безумный визг, и превратился в злобно лязгающий зубами клок шерсти. Босниец разжал руки. Тимолеон Вьета отбежал на безопасное расстояние и замер в боевой позе, с грозным рычанием наблюдая за непрошеным гостем. Молодой человек стряхнул с джинсов собачью слюну и осмотрел свои ладони, удивляясь, как это пес не покусал его. — Поехали, — сказал Босниец. Он не очень хотел появляться в городе, однако ему самому был неприятен запах, исходивший от его заскорузлой, пропитанной потом футболки. Босниец решил не отказываться от щедрого предложения старика и немного приодеться. — Оставим собаку здесь. Ничего с ней не случится. — О, пожалуйста, позволь ему ехать в кабине рядом со мной, — взмолился Кокрофт. — Тебе понравится в кузове — как будто ты снова оказался в армейском грузовике. Пожалуйста. Босниец не стал больше возражать, подумав, что так даже лучше: по крайней мере, ему не придется слушать болтовню старика, — и, не говоря не слова, запрыгнул в кузов. Кокрофт переживал, что повел себя бестактно. Ему представилась очередная картина из фронтового прошлого молодого человека: ночь, раскисшая от дождей дорога, неожиданный взрыв, Боснийца выкидывает из кузова джипа, он плашмя падает в липкую холодную жилу, а рядом корчатся его товарищи с развороченными животами и оторванными конечностями. Старик и собака забрались в кабину автомобиля. Кокрофт потрепал Тимолеона Вьета по голове. Тимолеон Вьета взглянул на хозяина своими прекрасными глазами и благодарно вильнул хвостом. Они отправились в город. Кокрофт осторожно вел машину, старательно объезжая ухабы и сбрасывая скорость на поворотах. Они оставили пикап на стоянке, закрыли пса в кабине и пошли на рынок. Босниец сам вел переговоры с продавцами на беглом, как показалось Кокрофту, итальянском. В конце концов он купил своему новому другу две пары джинсов, высокие армейские ботинки на толстой подошве, несколько смен нижнего белья, штук пять однотонных футболок и три клетчатые рубашки. Кокрофт сам выбрал расцветку под цвет глаз Боснийца. Кроме того, парень попросил купить ему широкополую шляпу и темные очки. Просьба была немедленно исполнена. Босниец тут же надел шляпу и нацепил очки. — Я должен быть осторожен, — серьезным тоном пояснил он. — Мне нельзя светиться. Нагруженные покупками, они отправились обратно к машине, по пути заскочив в дешевую парикмахерскую. Кокрофт сидел в кресле, наблюдая, как молодому человеку делают прическу. Босниец попросил побрить ему голову машинкой, очень коротко — почти «под ноль». Когда они наконец добрались до стоянки, окончательно выбившийся из сил Кокрофт предложил зайти в кафе и немного передохнуть. Босниец тоже нуждался в хорошей порции кофеина. — Полагаю, ты захотеть тащить с собой и этого пса, — буркнул он. Кокрофту действительно очень хотелось, чтобы Тимолеон Вьета пошел в кафе вместе с ними, но он сделал вид, будто ни о чем таком даже и не думал. — Нет, нет, Тимолеон Вьета останется в машине — будет сторожить наши сумки. Ничего страшного, он может подождать, если, конечно, мы недолго. Кокрофт чувствовал себя несколько виноватым и в то же время не мог сдержать радостного волнения: они вдвоем с Боснийцем сидят за столиком кафе — похоже на свидание, а от одной мысли, что его увидят в компании беженца, опаленного огнем самой настоящей войны, у Кокрофта даже слегка закружилась голова. Среди его любовников и раньше попадались люди, которые находились в стране незаконно: русские, мексиканцы, поляки, пуэрториканцы, но никогда не было человека, который тайно прибыл в Италию из зоны боевых действий. И никто из них никогда не был арестован, поэтому Кокрофт не боялся, что полиция может схватить и силой увести его нового друга. Босниец выкрутится, как выкручивались остальные его любовники, которые были не в ладах с законом, и все проблемы как-нибудь сами собой уладятся. И все же, несмотря на то что, по мнению Кокрофта, никакой реальной опасности не было, этот опыт казался ему необычайно интересным и захватывающим. Он привел Боснийца в кафе, расположенное на небольшой площади. Это было любимое кафе Кокрофта, хотя он и сам точно не мог сказать почему: официанты никогда не подавали вида, что узнали старика, они просто выполняли его заказ и брали его деньги. Кокрофт и Босниец выбрали столик на улице и заказали по чашке капуччино. Они пили кофе, смотрели на прохожих и курили: Босниец — дешевые сигареты, Кокрофт — дешевые сигары. Никто из них не проронил ни слова. Драка началась на другой стороне площади. Двое мужчин средних лет с толстыми, как пивные бочонки, животами и пышными черными усами размахивали руками и выкрикивали в адрес друг друга какие-то страшные проклятия. Прохожие торопливо шли мимо, не обращая на крикунов никакого внимания, словно ничего особенного не происходило. — Итальянцы — очень экспрессивная нация, — пояснил Кокрофт. — Но, знаешь, они никогда не дерутся. Эти люди могут гневно размахивать руками и отчаянно бранить друг друга, но, выплеснув таким образом всю накопившуюся энергию, они не чувствуют потребности переходить от слов к настоящей драке. Один из мужчин, одетый в светло-голубую рубашку, ткнул кулаком в грудь второго, на котором была белая шелковая рубашка. — Ну, может быть, обменяются парой оплеух, — сделал небольшую уступку Кокрофт, — но на этом все и заканчивается, до серьезной потасовки никогда не доходит. Человек в белом ответил на выпад противника молниеносным ударом в голову, от которого мужчина в голубом как подкошенный рухнул на землю. Разъяренные вопли сменились напряженной тишиной. Боец в голубой рубашке, очевидно, был в нокдауне. Он начал вставать, заметно покачиваясь и потирая рукой лоб, однако его белоснежный соперник не стал дожидаться, пока тот придет в себя, и нанес второй сокрушительный удар — в лицо. Голубую рубашку залила кровь. Расквашенный нос, похоже, вернул мужчину к жизни, и в следующее мгновение уже белая рубашка оказалась поверженной на землю. На лежащего человека обрушился град ударов. Стараясь защититься, он перекатывался с боку на бок, но озверевшая голубая рубашка безжалостно пинала его в огромный бочкообразный живот, а при каждой попытке противника подняться точным ударом в зад вновь валила его на мостовую. — О нет! — вздохнул Кокрофт. — Разве могут цивилизованные люди вести себя подобным образом?! — Как же давно мне не приходилось видеть хорошей драки, — пробормотал Босниец. На его лице появилось нечто вроде улыбки, или Кокрофту только показалось? — Очень красивое зрелище. — Как ты можешь так говорить?! Посмотри, это же откровенное насилие, дикая, ослепляющая человека ярость. Нет, это просто отвратительно. — Но у них наверняка имеются какие-то веские основания для драки, — не глядя на старика, сказал Босниец. Он говорил сдавленным, едва слышным голосом, обращаясь скорее к самому себе. — Мы никогда не узнаем, что произошло в жизни этих людей, — добавил он, все с той же полуулыбкой наблюдая за дерущимися, — как и почему они дошли до такой ненависти, что сейчас готовы убить друг друга. Перед нами не просто уличная драка, мы присутствуем при кульминационном моменте — это две судьбы, две не известные нам истории, пришедшие к неизбежной развязке. А начало уходит корнями в далекое прошлое — может быть, на несколько поколений назад. — Босниец на миг оторвался от поединка и бросил взгляд на старика. — Подумай об этом. Впервые с момента их знакомства Кокрофт увидел в глазах молодого человека оживление и подлинный интерес к происходящим вокруг него событиям. — Ну, каковы бы ни были причины их конфликта, нет никакой необходимости решать их таким варварским способом, — убежденным тоном сказал Кокрофт, которому никогда в жизни не доводилось участвовать в драке. Голубая рубашка явно захватила инициативу и перешла в решительное наступление: вцепившись в волосы своего белоснежного противника, мужчина изо всех сил колотил его головой о каменную стену дома. — Схватка между двумя мужчинами — это нечто высокое и благородное, если хочешь — конфликт в чистом виде. Он прост, понятен и красив, я бы даже сказал — совершенен. — Но эти люди совершенно потеряли человеческое достоинство. — Потеряли что? — Достоинство. — Что означает это слово? — удивился Босниец. — Это твое достоинство? — Ну, — протянул Кокрофт, не зная, что сказать, — так просто не объяснишь. — Но ведь ты его используешь, — сквозь зубы процедил Босниец. — Я думал, ты понимаешь, что оно значит, если ты его произносишь. — Ну-у, — Кокрофт на мгновение задумался, — оно означает вести себя достойно в любой ситуации. — Ты уверен? — спросил Босниец, наблюдая за ходом поединка. Бойцу в белом наконец удалось вырваться из цепких рук светло-голубого противника. Отступив на пару шагов, он остановился, переводя дыхание и вытирая ладонью пропитанные кровью усы. — Да, — сказал Кокрофт. — А еще это означает способность сдерживаться и умение контролировать собственные эмоции, не выставляя себя на посмешище. — Понятно. А у тебя самого оно есть, ну, это, достоинство? — Хотелось бы надеяться. Да, у меня есть чувство собственного достоинства. — Хотя чем больше Кокрофт вдумывался в значение слова, тем яснее понимал, что не может точно определить, что это такое. Кокрофт знал: бывали в его жизни моменты, когда он терял всяческое достоинство. Правда, Кокрофт не был уверен, можно ли считать потерю достоинства состоявшейся, если ты находишься наедине с собой, или для этого нужен сторонний наблюдатель? Интересно, лишился ли он своего достоинства, когда однажды теплой летней ночью в полном одиночестве отплясывал зажигательное аргентинское танго? Кокрофт исполнял танец в обнаженном виде, нацепив на голову бумажный пакет из-под чипсов. А что случилось с его достоинством, когда он, услышав в какой-то радиопередаче, что домашняя пыль на пятьдесят процентов состоит из сухих частичек человеческой кожи, провел несколько часов, ползая на коленях по всему дому. Кокрофт старательно сгребал пыль ладонями и ссыпал ее в большой глиняный кувшин, надеясь таким образом создать физический объект, чтобы поддерживать воспоминания о недавно покинувшем его любовнике. Увлеченный бурным романом, который, казалось, будет длиться вечно, Кокрофт изменил многолетней привычке и не сфотографировал предмет своей страсти. И уж, конечно, о каком достоинстве может идти речь, когда в 1976 году, в очень не простой для него период, Кокрофт был арестован за мелкое хулиганство: полиция застукала его как раз в тот момент, когда он с помощью распылителя выводил на стене дома крупными зелеными буквами: «Я люблю сосать концы». Однако после того как дело удалось замять и информация не просочилась в газеты, Кокрофт не мог понять, что он чувствует — облегчение или разочарование. — А я тоже иметь чувство собственного достоинства? — спросил Босниец. — Да, — кивнул Кокрофт. Он не представлял, есть ли оно у Боснийца. — Думаю, да. Белая рубашка с грозным воплем атаковала голубую. Босниец, которому в прошлом не раз приходилось слышать рассуждения о достоинстве, скривил губы в усмешке: — Вот ты утверждаешь, что эти двое ведут себя недостойно. А может быть, лучше вообще не иметь достоинства. Лучше подраться, чем не драться, когда есть то, ради чего стоит начать драку. Может быть, это слабость — не вступать в драку. По-моему, потасовка, которую мы сейчас видим, просто превосходна. Она красива, как… я не знаю… как картина, ну, или что-то в этом роде. — Она не красива, — с нажимом сказал Кокрофт. — Она очень красива, — сказал Босниец. Разговор, к которому они оба потеряли интерес, прервался. Кокрофт и Босниец замолчали и вернулись к наблюдению за поединком. Нанеся еще несколько ударов в голову и в живот, пару раз встряхнув противника и припечатав его физиономией к асфальту, голубая рубашка покинула поле боя. Белая рубашка осталась неподвижно лежать на земле. Кокрофт и Босниец поднялись, вышли из кафе и направились к машине. Босниец подумал, что драка, скорее всего, была из-за женщины. Да, он совершенно отчетливо видел блеск в глазах мужчин — это был огонь любви и ненависти. Интересно, как она должна выглядеть — та женщина, которая послужила поводом для столь ожесточенного сражения. Босниец представил длинные черные волосы, тяжелой волной падающие ей на плечи, большие карие глаза и стройное тело с идеально гладкой, изумительной белизны кожей. Женщина слишком хороша, ни тот ни другой не достоин ее любви. Он не мог понять, что она нашла в этих мужчинах с толстыми, как пивные бочонки, животами. Она так красива! Босниец старался не думать о ее красоте. Они сели в машину и поехали домой — Тимолеон Вьета в кабине на пассажирском месте, Босниец — в кузове, щедро обдуваемый встречным ветром. Кокрофт редко утруждал себя возней на кухне — какой смысл готовить что-то особенное, если они живут вдвоем с собакой. Обычно в течение дня он перекусывал хлебом, фруктами и грыз орехи, а вечером съедал тарелку спагетти. Но когда в доме появлялся гость, Кокрофт с удовольствием вспоминал о своих кулинарных талантах. Сегодня по дороге домой он завернул в супермаркет, где накупил массу деликатесов, собираясь на славу угостить своего нового друга. Однако, несмотря на шикарный ужин, приготовленный с необычайным старанием и соблюдением всех правил кулинарного искусства, за столом царила отнюдь не та праздничная атмосфера, на которую рассчитывал Кокрофт. Босниец надел подаренные ему щедрым хозяином вещи, но по-прежнему был угрюм и неразговорчив, сосредоточившись исключительно на еде. На вопросы Кокрофта он отвечал односложными фразами либо просто ограничивался кивком головы. Старик переживал, считая, что сам всё испортил, заставив молодого человека ехать в кузове. Тишину в кухне заполняло монотонное бормотание радиоприемника. — У тебя хороший английский, — сказал Кокрофт, надеясь завязать разговор. — Так себе, — сказал Босниец, прекрасно зная, что свободно владеет языком. После ужина Кокрофт смешал две большие порции виски и сказал, что хочет показать Боснийцу свой музыкальный салон. Это была самая любимая комната Кокрофта. — Здесь я поддерживаю идеальную чистоту и порядок, — сообщил он. — Даже Тимолеону Вьета не разрешается сидеть на стульях. — Ну, тогда мне тем более нельзя и близко подходить к твоим чертовым стульям, — не повышая голоса, сказал Босниец. В его тоне не было слышно ни возмущения, ни сарказма, он говорил как обычно — тихо, почти шепотом. — Я ведь хуже твоего пса. Кокрофт смутился и покраснел. О да, конечно, он был плохим хозяином; живя в своем узком мирке, он замкнулся и одичал, забыв о правилах гостеприимства. Он был обязан прежде всего думать о своем дорогом госте, без всякого сожаления и сомнения он должен был разрушить тот уклад жизни, к которому они с Тимолеоном Вьета давно привыкли, и действовать, сообразуясь с желаниями и вкусами Боснийца. Кокрофту было ужасно стыдно. — Извини, — сказал он. — Послушай, в следующий раз, когда мы куда-нибудь поедем, ты сядешь в кабину. А Тимолеона Вьета я заставлю залезть в кузов, нравится ему это или нет. Я кину ему кусочек печенья или еще что-нибудь вкусненькое. — Кокрофт замолчал и, не зная, что еще сказать, робко добавил: — Он любит печенье. Босниец никак не прореагировал на извинения старика. Он молча оглядывал комнату. Справа у стены стояло пианино, крышка была опущена; у противоположной стены находился массивный диван, обитый черной кожей, и в пару к нему кожаное кресло с высокой спинкой и широкими подлокотниками; повсюду были развешаны фотографии в красивых резных рамках. Кокрофт редко подходил к инструменту. Он привез пианино из Англии в надежде, что на новом месте к нему вернется прежнее вдохновение и желание работать. Однако вдохновение не вернулось, и старый добрый «Спелман Тимминс» давным-давно пылился без дела. Кокрофт начал было писать мюзикл под названием «Крафтс»[1], но вскоре бросил работу, застряв на песне о печальном бассете. Другое патетическое произведение — «Украденное море», — над которым Кокрофт трудился как раз в тот период, когда в нем неожиданно проснулась экологическая совесть и он полностью отказался от рыбы и прочих морепродуктов, тоже постигла печальная участь: на одной из вечеринок автору предложили кусочек копченой лососины и он, поддавшись искушению, потерял моральное право продолжать работу над своей морской симфонией. Кокрофт забыл предупредить, что не ест рыбу, и хозяин поставил перед ним тарелку с лососем. Кокрофту неудобно было отказаться, да и нежное розоватое мясо так восхитительно пахло, что он не устоял. Кокрофт давно не настраивал инструмент: с тех пор, как местный слепой настройщик умер, пожалуй лет семь назад. Так что теперь, даже если Кокрофт и решался прикоснуться к клавишам, инструмент взрывался какими-то безумными аккордами, похожими на дьявольский хохот. Босниец бродил по комнате, рассматривая развешанные по стенам фотографии. Его внимание привлек один из снимков: человек, в котором можно было узнать Кокрофта, беседующий с Полом Маккартни. Кокрофт, пытаясь скрыть распирающую его гордость и стараясь не слишком раздувать щеки, молча показал пальцем на фотографию. — Маккартни, — сказал Босниец. — Да. — «Не is coming from The Wings». — Да. — Дрянная песенка. — Босниец напел, саркастически кривя губу и страшно перевирая мелодию: — «Мы распускаем паруса…» — Да, по-моему, там были такие слова. — Дерьмо. — Босниец еще больше скривил рот. — Полагаю, он твой лучший друг? — О, да, — закивал головой Кокрофт, — мы с ним друзья. Пол очень симпатичный парень. Кокрофт дважды встречался с Полом Маккартни. Первый раз в 1964 году они случайно столкнулись на пороге дома Джейн Эшер: Кокрофт пришел поговорить с ее братом Питером, который вроде бы обещал помочь с организацией записи нескольких песен Кокрофта на небольшой частной студии: а второй раз в 1973 году, когда и была сделана эта фотография. Тогда у Кокрофта состоялся тридцатисекундный разговор с Маккартни, в котором он напомнил знаменитому музыканту о том, что они уже встречались лет десять назад на вечеринке у Джейн Эшер, где подавали восхитительные пирожные с фисташковым кремом. Маккартни вежливо улыбнулся и отошел в сторону. — Пол отличный парень, — Кокрофт убежденно кивнул. — Очень приятный в общении. И хороший друг. Кокрофт решил не углубляться в подробности спора о достоинствах и недостатках музыки Маккартни, посчитав, что критическое суждение по поводу «The Wings» обусловлено принадлежностью Боснийца к иным культурным традициям, и продолжил знакомить гостя со своей обширной коллекцией редких снимков. На одной фотографии был изображен совсем молодой Кокрофт с очень молодым Дэвидом Боуи, на другой — Кокрофт с несколько потрепанным Джимми Хендриксом: на лице музыканта явно читалось усталое равнодушие; также имелся большой групповой снимок знаменитостей, среди которых был даже Сэмми Дэвис-младший, сам Кокрофт пристроился с краю на левом фланге. Рядом висело несколько фотографий, где Кокрофт стоял в центре в окружении парней с электрогитарами, скрипками и барабанными палочками. Все были одеты в одинаковые костюмы. Кокрофт сжимал в руке дирижерскую палочку. — Когда-то у меня был собственный оркестр, — сказал Кокрофт, указывая на одну из фотографий. — А это мои музыканты. Я был дирижером. Мы очень часто выступали по телевизору. И даже записывали пластинки. Босниец взглянул на фотографию и ничего не сказал. Они вернулись на кухню. Кокрофт разлил по стаканам остатки виски — получилось две огромные порции — и тяжело опустился на стул. — Ты знаешь, я очень известный музыкант, — сказал он. — Да, очень. В моей стране меня очень хорошо знают. «Чушь собачья», — подумал Босниец, который никогда не слышал о Кокрофте. После того как Босниец отправился спать, Кокрофт еще долго сидел на кухне. Он пил вино и, положив локти на стол, смотрел на собственное отражение в оконном стекле: старое неровное стекло искажало изображение, делая его похожим на забавную карикатуру. Пришел Тимолеон Вьета и положил морду на колени хозяину. Кокрофт отодвинул стул, наклонился и погладил лохматую голову собаки. — Иди сюда, — сказал он, обнимая пса. Через некоторое время старик ласково взял в ладони голову пса и потрепал его за уши, потом поцеловал в холодный нос и отпустил, Тимолеон Вьета смотрел на хозяина своими прекрасными глазами, склонял голову то на один бок, то на другой и вилял хвостом. — Иди сюда, — повторил Кокрофт, снова нагнулся и обнял своего любимца. Серебристые шорты По всему дому были развешаны фотографии мужчин. На большинстве снимков Босниец видел просто каких-то незнакомцев: очень серьезный и очень тощий молодой человек в очках и белоснежных брюках; или другой — гораздо более мускулистый темнокожий мужчина лет пятидесяти, затянутый в невероятно узкие плавки. Был среди этих незнакомцев и семнадцатилетний юнец из Голландии, который вечно упрекал Кокрофта в легкомыслии и говорил, что ему давно пора повзрослеть. Также висел заключенный в рамочку снимок выходца с Фолклендских островов, который собрал свои вещи и потихоньку сбежал из дома вскоре после того, как Кокрофт однажды рано утром застал его на кухне за странным занятием: островитянин мастурбировал перед включенным вентилятором. А Кокрофт-то думал, что пятна, которые в последнее время начали появляться на стенах и потолке, были какой-то загадочной разновидностью итальянской плесени. Фотографии большинства мужчин встречались в единственном экземпляре. Но был среди них человек, чей взгляд, как казалось Боснийцу, преследовал его повсюду: в любой части дома, куда бы он ни шел, Босниец натыкался на этот взгляд. Одна фотография висела в ванной, как минимум две — на кухне, большой портрет стоял на пианино, и еще масса снимков — в гостиной, на стенах в коридоре и возле лестницы, ведущей на второй этаж. Человек выглядел очень молодым — почти мальчик. На некоторых фотографиях он стоял один, на других — в обнимку с Кокрофтом; также попадались снимки, где он сидел на корточках, прижимая к себе собаку. На фотографии, висящей в ванной, он был снят в обнаженном виде, лишь бедра прикрыты узким махровым полотенцем. На фотографии в гостиной молодой человек был одет в белый матросский костюм. И как минимум на трех снимках он появлялся в обтягивающих ляжки серебристых шортах. Босниец считал, что длинные стройные ноги юноши похожи на ноги девушки. Мальчику в серебристых шортах нравилось проводить время в компании пожилых мужчин. — Знаешь, — сказал он Кокрофту после их первого поцелуя, — мне никогда не нравились молодые мужчины, я бы даже не взглянул на мальчика моложе шестидесяти. Мой любовник должен быть старше меня как минимум лет на сорок. И я с ужасом думаю о том дне, когда мне самому исполнится шестьдесят. Представляешь, мне придется искать симпатичного мальчика, которому уже перевалило за сотню. А ты мне очень нравишься. Я вообще люблю англичан. Мне нравится, как звучит ваш язык. Они познакомились на вечеринке в доме одного восьмидесятипятилетнего швейцарского банкира. Когда Кокрофт впервые увидел мальчика, он подумал, что это длинноногое чудо, разносившее напитки и сводившее с ума всех, кто был на вечеринке, своей мягкой кошачьей грацией, присущей выходцам из Южной Америки, в сочетании с напевной итальянской речью — язык, которому мальчика научила мать-итальянка, — был примитивным альфонсом, ублажавшим старика в надежде заполучить приличное наследство. Однако позже Кокрофт понял, что деньги мальчика не интересуют. Небольшого состояния, оставленного родителями, вполне хватало на жизнь, во всяком случае он имел возможность не работать и при этом красиво одеваться, а большего мальчику и не требовалось. Он бескорыстно, с нежной любовью относился к своим пожилым друзьям до тех пор, пока ему не надоедала прежняя любовь, и тогда длинноногий мальчик с золотыми волосами и смуглой кожей перебирался в постель к другому старику. Свою искренность он доказал, когда без тени сомнения оставил богатого швейцарца и, не дождавшись смерти престарелого любовника и причитающегося ему наследства, ушел к не очень богатому дирижеру — откровенному неудачнику и всеми презираемому изгою, который, однако, еще не совсем выжил из ума и у которого были красивые, похожие на львиную гриву седые волосы. — Знаешь, мне нравится твой дом, — сказал мальчик Кокрофту, переступив порог кухни. — Он совсем не похож на виллу, где я жил. Чего у нас там только не было: и бассейн, и сауна, и теннисный корт — но там не чувствовалось… Ну, ты понимаешь, что я имею в виду. А это — настоящий дом. — Мальчик опустил на пол свою дорожную сумку. — И швейцарец, с ним было так скучно. Нет, мой друг был очень славный, но он целыми днями только и делал что лежал на огромной постели и смотрел в потолок. Конечно, мне нравится, когда мои мальчики старые, словно кряжистые дубы, но все же в них должна теплиться хотя бы искра жизни. И он даже не позволял завести какое-нибудь домашнее животное. Представляешь? У него был какой-то психоз по поводу животных. Я однажды спросил, можно ли мне завести маленького котенка. Так он чуть с ума не сошел, орал как бешеный. А мне больше всего нравятся собачки. У тебя очень красивая собачка. — Мальчик показал на Тимолеона Вьета, который лежал, свернувшись калачиком, в своем любимом кресле и с подозрением косился на незнакомца. Мальчик подбежал к креслу, погладил пса и дал ему кусочек печенья. Тимолеон Вьета благодарно вильнул хвостом. В течение последующих четырех месяцев Кокрофт был абсолютно счастлив. Мальчик в серебристых шортах болтал без умолку. И как только Кокрофту удалось приспособиться к его манере высказывать вслух любую пришедшую в голову мысль и время от времени самому вставлять в разговор несколько фраз, их отношения превратились в настоящую семейную идиллию. Дни летели незаметно. Старик и мальчик говорили обо всем на свете, они шутили и хохотали до слез, они пели песни, играли в футбол, ездили по окрестным городкам, ходили по магазинам, покупая разные лакомства, которыми потом оба закармливали собаку; они пили вино и по несколько раз в день с необычайной страстью и нежностью занимались любовью. Кокрофту казалось, что время повернуло вспять, что он снова в середине шестидесятых, когда его имя было всем известно и все вокруг стремились добиться его расположения и дружбы. Тогда Кокрофт мог в полном одиночестве пойти на любую вечеринку, зная, что буквально через минуту он будет окружен толпой людей, к нему подойдет какой-нибудь знаменитый и влиятельный человек, который станет внимательно слушать его рассуждения об искусстве и от души смеяться над его шутками, а прощаясь, горячо пожмет руку и предложит на следующий день вместе пообедать. Юноши, мечтавшие стать актерами или музыкантами, сами напрашивались к нему в гости и с радостью оставались ночевать в его просторной квартире, расположенной в респектабельном районе Фицровия. Когда же его молодым любовникам удавалось получить роль в кино или на телевидении, у Кокрофта неизменно возникало чувство, похожее на отцовскую гордость. Его фотографии часто появлялись на страницах светской хроники, и он никогда не упускал случая сняться рядом с какой-нибудь красивой девушкой — восходящей звездой шоу-бизнеса с ослепительной улыбкой и звучным именем вроде Аляска, Изабелла или Бенин. Никогда больше Кокрофт не был так счастлив, с тех самых пор, как в 1974 году он публично опозорился на всю страну. Но теперь, с появлением в его жизни мальчика в серебристых шортах, Кокрофт вновь окунулся в атмосферу незабываемых шестидесятых. Какая-то часть его души, которая, как полагал Кокрофт, давным-давно умерла, вдруг воскресла, и впервые за многие годы он почувствовал себя не просто счастливым — Кокрофт точно знал: к нему вернулась способность любить. С Боснийцем все было по-другому. За те несколько дней, что молодой человек провел в доме Кокрофта, они почти не разговаривали. Боснийцу не нравился Тимолеон Вьета, а псу не нравился Босниец. И он ничего не рассказывал о своем прошлом: никаких забавных историй о том, как в детстве он наряжался в шотландскую юбочку и, виляя бедрами, прохаживался по лужайке перед домом, пытаясь соблазнить родного дядю. Его появление не разбудило ту часть души Кокрофта, где прятались еще не совсем угасшие чувства и эмоции. К тому же Босниец любил женщин. Он так и сказал: «Я предпочитаю женщин». Слова, произнесенные с сильным иностранным акцентом, прозвучали как предостережение в адрес Кокрофта — вполне ясное и четкое, не оставляющее никаких надежд на будущее. И все же старик был рад присутствию в его доме молодого человека. Он мог часами исподтишка наблюдать за тем, как Босниец неспешно работает, подправляя покосившиеся двери и разболтанные оконные рамы, или как он, неумело размахивая косой, сражается с травой на лужайке. Но самое главное — тоска, которая свинцовым грузом наваливалась на Кокрофта всякий раз, когда он вспоминал мальчика в серебристых шортах, немного отступила. Раньше он целыми днями думал о своей ушедшей любви и горько плакал. Теперь же в доме появился живой человек, и Кокрофт, даже зная, что никогда не сможет прикоснуться к Боснийцу, был счастлив, что может просто смотреть на него. Он пытался вспомнить, чем занимался в последнее время. Как он жил до прихода Боснийца? Кокрофт не помнил — все было как в тумане. Два или три месяца назад закончился его очередной и, надо сказать, довольно вялый роман с одним невзрачным французом. Любовь продолжалась всего несколько недель. Время, прошедшее с момента исчезновения француза и до момента появления Боснийца, слилось в нескончаемый день, который иногда прерывался тяжелым сном, наполненным какими-то сумбурными сновидениями. Сон не приносил желанного отдыха. Кокрофт часто просыпался, словно от толчка, разбуженный сознанием бездарности и убогости собственного существования. Однако с приходом Боснийца дни потекли чуть быстрее, и каждый следующий хотя бы немного отличался от предыдущего. Кокрофт не мог не замечать, каким расстроенным и подавленным выглядел Тимолеон Вьета. Однако, несмотря на всю свою любовь к собаке, он надеялся, что новый друг еще немного поживет у него в доме. Некрасивые женщины В юности Босниец мечтал путешествовать по всему миру и заниматься любовью со шлюхами. Однако постепенно он понял: в какую бы страну ни заносила его судьба, проститутки везде примерно одинаковы — толстый слой косметики, короткая обтягивающая юбка и высокие каблуки. Снимет ли он проститутку в дешевом баре Бангкока, или отправится в квартал красных фонарей в Амстердаме, или приедет в Нью-Йорк, где проститутки, словно дантисты, принимают заказы по телефону и назначают точную дату и время свидания, — разницы никакой, почти наверняка перед ним предстанет все то же ярко раскрашенное существо в мини-юбке. Ну а раз все они мало чем отличаются друг от друга, то какой смысл далеко ходить, — и он стал пользоваться услугами девиц, живущих на соседних улицах. Это, как правило, были провинциалки, покинувшие свои деревни или небольшие городки, а иногда и родные страны, чтобы устроиться на работу, — во всяком случае, так они говорили родителям, которые были убеждены, что их дочери работают менеджерами в отелях, или секретаршами в приличных фирмах, или медсестрами в больницах. У него был приятель, который никогда не встречался с красивыми проститутками, поскольку заранее знал, что непременно влюбится. В ранней молодости, когда он еще пользовался услугами красивых проституток, эти встречи превращались в настоящую трагедию: сердце приятеля разрывалось на части от одной мысли, что девушка не испытывает к нему ответных чувств, а лишь позволяет овладеть ее телом, потому что, заплатив деньги, он купил право на любовь. Иногда он тратил оплаченное время на то, что просто гладил девушку по волосам или, посадив ее у окна, в немом восторге смотрел на прекрасное лицо, словно перед ним была картина великого художника. Порой он так и не приступал к тому, ради чего, собственно, заплатил деньги. «Еще слишком рано, — говорил он, — нам надо привыкнуть и получше узнать друг друга». А затем, не в силах позабыть чудесный образ, он писал девице страстное письмо, на которое никогда не получал ответа. Пережив слишком много подобных трагедий, он решил, что отныне будет покупать только дешевых уличных потаскух, и всегда выбирал самую страшную: без передних зубов, или с синяком под глазом, или девицу, которую били так часто и сильно, что ее нос окончательно потерял форму и прилип к щеке. Таким образом он мог не только сэкономить деньги, но и оградить себя от очередной любовной драмы. Босниец же, напротив, если позволяли средства, всегда старался выбирать самых привлекательных. Некоторые из проституток и вправду оказывались настоящими красавицами: с большими грустными глазами и нежной, как спелый персик, кожей. Но и с некрасивыми женщинами ему тоже приходилось иметь дело. Иногда, лет в семнадцать, отправляясь в путешествие по ночным барам и дискотекам, они с приятелями заключали пари: кто поцелует самую некрасивую женщину. Чтобы усложнить задачу, они ставили условие: это не должен быть оплаченный поцелуй проститутки. Так что им приходилось искать некрасивую и добропорядочную девушку. Пару раз Боснийцу удавалось выиграть пари. Но самую впечатляющую победу одержал его друг. Однажды он провел целый вечер с девушкой, которая, по мнению всей компании, была настоящей уродиной: прыщавое лицо и заплывшее жиром тело, похожее на кусок подтаявшего студня. Они издали наблюдали, как их отчаянный приятель болтает с этим чудовищем. После закрытия бара он привез девушку к себе и переспал с ней. В первую же ночь она забеременела. Вскоре новость дошла до друзей. Они знали, что у попавшего в беду приятеля нет денег, чтобы заплатить за аборт. Скинувшись, верные друзья собрали необходимую сумму. Однако когда они явились с деньгами, их приятель как-то странно замялся и покраснел: — Мы тут подумали, — начал он, — я и эта девушка… — Он опустил голову и уставился на свои башмаки. — Ну, словом, мы решили пожениться и оставить ребенка. Они не сразу поняли, о чем он говорит, и с изумлением смотрели на приятеля, пока тот пытался объяснить свой странный поступок. — Она мне нравится, — бормотал он. — Знаю, это звучит глупо, но она мне действительно нравится. У нас очень много общего. И с ней так интересно разговаривать, ну, и все такое… Они все равно отдали ему деньги — в качестве свадебного подарка, — а некоторые даже пришли на церемонию, состоявшуюся полтора месяца спустя. Со смешанным чувством удивления и отвращения смотрели они на своего друга и на его затянутую в белое платье невесту и думали, что где-то под этими пышным оборками и слоями жира, внутри ее уродливого тела зреет ребенок. Потом они пили пиво и говорили, что свадьба скорее напоминала похороны. Иногда, сидя на улице за столиком кафе или расположившись на газоне с бутылкой пива в руке, они замечали своего бывшего приятеля. «Вот он идет, — говорили они. — Вот он идет со своей некрасивой женой». Их друг шел по дорожке парка, толкая перед собой коляску с ребенком. Он ненадолго останавливался возле их веселой компании. Они спрашивали, как дела, и он обычно начинал рассказывать о своем младенце: о том, какие звуки он умеет издавать, что он ест, как он спит. Если его жены не было поблизости, они приглашали бывшего приятеля пойти с ними в бар выпить по стаканчику. Но у него всегда находились отговорки. То ему надо сидеть с ребенком, то заниматься ремонтом в новой квартире, которую они недавно сняли. Выдав напоследок еще одну восторженную историю о том, что младенец понимает каждое слово, которое говорят ему родители, или еще какую-нибудь подобную чушь, он уходил. Босниец представил, что он должен поцеловать уродливую женщину, и с этой мыслью отправился вносить причитающуюся с него арендную плату — ему казалось, разница будет невелика. — Сейчас мы идти в дом, — сказал он Кокрофту. Старик сидел в шезлонге на лужайке. Одной рукой он машинально гладил уши собаки, в другой держал раскрытую книгу. Босниец бросил взгляд на обложку — Уодхэм Кеннинг, «Шпион работает под чужим именем». — Сейчас, — повторил он и направился к крыльцу. Кокрофт отложил книгу и пошел следом. — Сегодня среда. Семь часов. Дай мне твой член. Кокрофт знал, что не должен показывать, насколько он удивлен этим неожиданным предложением. Обычно, знакомясь в барах и вручая свою визитку, он добавлял стандартную фразу: «Добро пожаловать. Арендная плата невысока: каждую среду в семь вечера немного пососать мой член — и можешь оставаться сколько пожелаешь». Кокрофт был уверен, что, несмотря на непроницаемо-серьезное выражение лица и деловой тон, с которым он произносил свою формулу, все понимали — это просто невинная шутка. Все, но не Босниец. Похоже, в Боснии договор есть договор и гость намерен сполна расплатиться с хозяином. Кокрофт запер входную дверь. Он не хотел, чтобы Тимолеон Вьета видел то, что сейчас произойдет. Пес остался сидеть на лужайке возле пустого шезлонга. Кокрофт давно потерял счет часам, дням и неделям, которые он потратил на размышления о различных способах самоубийства. Однажды он попытался произвести точные вычисления, но в результате пришел к какой-то несуразной цифре: выходило, что в течение ста двадцати лет он не спал, не ел и вообще ничего не делал, только сидел в кресле и думал, как лучше убить себя. Кокрофт решил, что где-то ошибся или не туда поставил запятую, но, удовлетворившись мыслью, что результат все равно не маленький, бросил эту затею. Сообщения о самоубийствах всегда производили на Кокрофта неизгладимое впечатление. Он не мог понять, почему люди выбирают такие банальные способы ухода из жизни: забраться в ванну и вскрыть себе вены, или наглотаться снотворного и запить бутылкой чинзано, или тихо лежать на полу кухни, дожидаясь, когда газ заполнит легкие, или приехать в какое-нибудь живописное место и, закрывшись в машине, душить себя выхлопными газами, или сигануть с моста, а то еще можно застрелиться, причем в полном одиночестве, когда вокруг нет зрителей, которым было бы интересно посмотреть, как твоя голова взрывается, словно спелый арбуз, и кровавые ошметки разлетаются по всей комнате; или так, как поступила его дочь: забраться темной ноябрьской ночью на прибрежные скалы и сделать один аккуратный шажок в пропасть. Нет, Кокрофт совершит самоубийство гораздо более эффектным способом, оно станет настоящей сенсацией, не похожей на те скучные истории, которые он читал в местных газетах. Например, он прячется за кулисами Альберт-холла, а затем, дождавшись, когда все уйдут домой, укрепляет веревку под самым потолком — как? — неважно, как-нибудь, — надевает петлю на шею и прыгает вниз. Его найдут утром. Все будут стоять, задрав голову, и гадать, как снять тело, болтающееся на высоте сорока футов. А потом в течение всего дня в специальных выпусках новостей взволнованной публике станут рассказывать все новые и новые подробности проводимой пожарниками сложной операции по спуску тела. Репетиции в тот злополучный день, естественно, будут сорваны. Иногда Кокрофт воображал иную сцену: с огромным револьвером в руке он врывается в шикарный особняк Монти Мавританца, выбегает в сад, где проходит одна из его знаменитых вечеринок, и, воскликнув: «Посмотрите, что вы со мной сделали!», — сносит себе полчерепа. Брызнувшая фонтаном кровь темными пятнами расползается по элегантным белым костюмам собравшихся в саду мужчин. В другом видении Кокрофту представлялось, как он совершает самоубийство в спальне еще одного бывшего любовника: он повесится на проволоке для нарезания сыра. Этот чертовски красивый, но ужасно ветреный и глупый мальчишка приводит в дом своего нового друга, распахивает дверь спальни и видит на своей постели обезглавленное тело старика. Срез на шее идеально ровный, такой же ровный, как ломтики сыра каерфилли, которым мальчик и Кокрофт так любили лакомиться во время их двухнедельной поездки в Уэльс. Помнится, они устроили пикник, чтобы отпраздновать годовщину знакомства. В реальной жизни Кокрофт лишь единожды был по-настоящему близок к самоубийству. Во всяком случае, так ему казалось, когда он, лежа на рельсах неподалеку от Доулиша, ждал ночного поезда. Железная дорога шла по живописной песчаной косе вдоль берега моря. Кокрофт с наслаждением вдыхал свежий морской воздух и чувствовал, как металл приятно холодит шею. Он лежал, сложив руки на груди, и смотрел в высокое звездное небо. Кокрофт был сильно пьян, наверное поэтому звезды слегка расплывались и подрагивали. Прошло довольно много времени, прежде чем он почувствовал вибрацию. Кокрофт уже начал засыпать, но, услышав, как под головой у него вздрогнули и запели рельсы, моментально пришел в себя. Он рывком вскочил на ноги и отпрыгнул в сторону. Кокрофт стоял на насыпи и, не в силах шелохнуться, смотрел на проносящийся перед ним состав. Поезд появился гораздо быстрее, чем он думал, — секунд через тридцать после того, как его разбудило тяжелое гудение металла. Он представил, как его голова отскакивает и катится на одну сторону насыпи, а конвульсивно подрагивающее тело — на другую; внутри все похолодело, сердце подпрыгнуло и застряло в горле. Он поплелся домой. По дороге Кокрофт страшно переживал: он сказал квартирной хозяйке, что вернется к половине одиннадцатого, а уже первый час ночи. Хозяйка производила впечатление очень строгой дамы. «Теперь уж точно не удастся избежать неприятностей», — тоскливо вздохнул Кокрофт. Чем больше он думал о той ночи, тем яснее ему становилось, что, ложась на рельсы, он вполне искренне намеревался покончить с собой. «Может быть, — решил Кокрофт, — намерения были искренними, но настроение — недостаточно суицидным». Подойдя почти вплотную к совершению самоубийства, причем столь банальным способом, который всегда вызывал у него презрение, Кокрофт решил, что, прежде чем свести счеты с жизнью, он непременно совершит какой-нибудь оригинальный поступок, чтобы сознание неординарности собственного мышления придало ему сил и заставило подождать со смертью — просто ради того, чтобы попытаться понять, в чем заключается смысл его жизни. Он составил длинный список поступков, над совершением которых стоит серьезно подумать, прежде чем принимать окончательное решение по поводу самоубийства. В этот список Кокрофт включил следующие пункты: покрыть татуировкой все тело и лицо, просверлить в черепе маленькую дырочку (тут, конечно, понадобится помощь опытного хирурга), обратиться в солидное брачное агентство и через них познакомиться с приличной женщиной, мечтающей найти верного спутника жизни, а напоследок залезть в крепкую бочку и попросить, чтобы ее столкнули в Ниагарский водопад. Был в его списке и еще один пункт: продать квартиру в Лондоне и купить дом в Италии, желательно где-нибудь в сельской местности. Кокрофт часто с удивлением задавал самому себе вопрос: чего он ждет, почему много лет назад не воплотил в жизнь свой прекрасный план? Но сначала он подошел бы к театру, где в сотый раз дают «Мышеловку», и, стоя у главного входа, сообщил бы прибывающей публике, чем закончится этот старый детектив и как зовут убийцу, а после прошел бы пешком через весь город и, забравшись в Альберт-холле на самый верх, накинул бы петлю на шею. Но сейчас был один из тех редких моментов, когда Кокрофт искренне радовался, что так никогда и не решился совершить ничего подобного. Если бы он покончил с собой, то сейчас не лежал бы на кухонном столе в ожидании, когда его член окажется во рту Боснийца и этот молодой, сильный и красивый мужчина высосет его до последней капли. Кокрофт расстегнул молнию на брюках. Босниец опустил глаза и взглянул на гордо стоявший член, который поглядывал на него снизу вверх своим одиноким глазом, похожим на раскосый глаз монгола-кочевника. Он наклонился, приблизил лицо к ширинке Кокрофта, но сразу же выпрямился и отступил на шаг назад. — Душ, — сказал он. — Прежде чем я сделаю это, прими душ. — Нет, он не собирается брать в рот нечто, пахнущее застарелым потом и мочой. Кокрофт послушно отправился в ванную. Минут через пять он снова вернулся на кухню и остановился на пороге, кутаясь в длинный махровый халат. — Пойдем в спальню, — сказал Кокрофт. Босниец никогда раньше не видел комнаты старика. У него не было ни малейшего желания оказаться там. Они поднялись по лестнице на второй этаж. Посреди комнаты стояла просторная двуспальная кровать. Среди скомканных простыней и мятых подушек были разбросаны фотографии обнаженных мужчин; на одной из них Босниец узнал мальчика в серебристых шортах — он лежал возле бассейна и, улыбаясь, смотрел в камеру, в руке у него был высокий бокал с коктейлем. Кокрофт лег на спину, распахнул халат и раздвинул ноги: его возбужденный член взметнулся вверх, словно маленькая антенна; на фоне черных с проседью волос он казался неестественно розовым. Босниец взял член в кулак и прижался губами к головке, затем осторожно приоткрыл рот и полностью затолкал его внутрь. Старик сдавленно застонал. — Эй, — сказал он, — зубы, поаккуратней с зубами. — Хорошо, — невнятно пробормотал Босниец, перекатив пенис за щеку. Пытаясь половчее пристроиться на кровати, он на миг поднял голову и выпустил пенис изо рта. — О, пожалуйста, не останавливайся, у тебя здорово получается. — Не волнуйся, я сейчас продолжу, только сяду поудобнее. Он снова полностью взял пенис в рот и начал активно работать языком, стараясь ровно держать голову и следовать за ритмичными движениями бедер старика. Кокрофт задыхался и стонал. Он нежно ерошил коротко стриженные волосы на затылке Боснийца и одновременно старался как можно ближе прижать голову молодого человека к своему животу. Через некоторое время, показавшееся Боснийцу вечностью, пенис старика начал пульсировать, и он почувствовал, как струя отвратительной жидкости ударила ему в рот и тошнотворным теплом растеклась по нёбу. Пенис начал быстро уменьшаться в размерах. Босниец приподнял голову, но пальцы старика жестко надавили ему на затылок. — Подожди, еще не всё, — задыхаясь, прошептал он. Брызнула еще одна слабая струйка. Босниец выпустил член изо рта и судорожно сглотнул. Он спустился на кухню и выпил целую пинту воды, но по-прежнему чувствовал во рту омерзительный привкус. Он выпил еще пинту. Привкус остался. Тогда он пошел в ванную и почистил зубы. Кокрофт лежал на кровати, в полном недоумении уставившись в потолок. — О-ох, — произнес он, — а-а… Обмороженный Кокрофт планировал поездку в Губбио задолго до появления в его доме Боснийца. Но теперь, зная, что у него будет попутчик, он с особым удовольствием думал о предстоящем путешествии. Когда назначенный день наконец настал, Босниец уселся в кабину — на законное место Тимолеона Вьета. Пес жалобно скулил и обиженно поглядывал на хозяина, пока тот привязывал его к поручню в кузове, и начал тоскливо выть, когда они тронулись в путь. Кокрофт волновался. Он был уверен: Тимолеон Вьета прекрасно понимает, что происходит между его хозяином и поселившимся у них в доме молодым человеком. И не одобряет этих отношений. В 1929 году на окраине маленького городка в предгорьях Альп жила молодая мать. Она так сильно ненавидела своего новорожденного сына, что однажды отнесла ребенка в лес, положила в сугроб и ушла. Вечером муж женщины вернулся с работы. Ему хотелось поскорее увидеть своего первенца, и он спросил жену, где ребенок. Она лишь смотрела в пол и вполголоса напевала что-то неразборчивое. Чем настойчивее допытывался муж, куда она дела ребенка, тем громче становилась песня женщины. Он пришел в бешенство и жестоко избил жену. Он наносил ей удар за ударом, целясь кулаком в лицо. Когда-то это лицо казалось ему самым красивым на свете. Наконец, захлебываясь кровью, которая бежала из рассеченной губы, женщина призналась, что она сделала с ребенком. Муж побежал к соседям, умоляя их о помощи. Новость быстро разнеслась по всему городку. Мужчины и юноши, побросав все свои дела, выскочили на улицу. Они закрыли лавки и, оставив женщин присматривать за детьми и поддерживать огонь в очаге, отправились в лес на поиски ребенка. Уже почти стемнело, когда они наконец нашли его. Он весь посинел и лежал в сугробе без движения. Мальчик был похож на упавшую с дерева сосульку, которая по форме немного напоминала новорожденного младенца. Они завернули его в тулуп и бросились к доктору. Доктор был предупрежден и, заранее подготовив все необходимое, дожидался своего пациента. Он выгнал из операционной столпившихся там людей и приступил к работе. Мужчины отправили по домам юношей и подростков, а сами остались стоять под дверями операционной, с тревогой прислушиваясь к тому, что происходит внутри. Когда мужчины услышали слабый плач ребенка, они начали кричать и прыгать от радости. Отец ворвался в комнату, схватил сына на руки и крепко прижал к груди. Мальчик остался жив, но лишился нескольких пальцев на ногах, также у него был отморожен кончик носа и все пальцы на руках, остался только один — указательный палец на правой руке. Когда муж пришел в дом и стал собирать вещи, женщина ходила за ним по пятам и все время повторяла, что сама не понимает, почему так поступила. Это было какое-то наваждение, но сейчас она пришла в себя. Она просила прощения и говорила, что они должны постараться забыть о случившемся и жить как прежде. Но муж не желал ничего слушать, он забрал сына и ушел. Все жители городка ополчились против матери несчастного ребенка, а родственники со стороны отца зорко следили за тем, чтобы она и близко не подходила к мальчику. Иногда она издали видела его на улице и с криком: «Дитя, мое дитя!» — бросалась навстречу. Но бдительные родственники быстро уводили ребенка, прежде чем женщина успевала подбежать к нему. Вскоре мужчина забрал сына и уехал из города. Никто не говорил ей, куда они направились. На все свои расспросы женщина всегда получала один и тот же ответ: ребенка увезли очень далеко, и она больше никогда его не увидит. Любовь к потерянному сыну свела женщину с ума. Она отправилась на поиски мальчика. Она стала ходить из деревни в деревню, из города в город, мечтая хотя бы издали взглянуть на него. Все, что у нее было, — это небольшой мешок, в котором лежали детские игрушки. Так, прося милостыню и питаясь объедками, которые ей иногда бросали повара в отелях и ресторанах, она до глубокой старости бродила по деревням и улицам разных городов, выкрикивая его имя: «Арольдо, Арольдо, Арольдо!» Арольдо всю жизнь носил кожаные перчатки или прятал свои изуродованные руки под длинными рукавами одежды. Однако он всегда помнил: его руки такие, какие они есть, даже если их никто не видит. Он был слишком робок и никогда не решился бы не то что ухаживать за женщиной, но даже просто подойти и заговорить с ней. Он знал: ни одна женщина не захочет взять его за руку, и уж конечно кому захочется поцеловать мужчину, у которого на лице вместо носа бесформенная темно-багровая нашлепка. Он ходил из города в город в поисках какой-нибудь случайной работы, пока однажды не оказался на автозаправочной станции. Бензоколонка находилась на обочине старого шоссе, машины появлялись довольно редко, однако после первого же дня работы Арольдо понял, что останется здесь до конца своих дней. Платили ему очень мало, но это была стабильная работа. К тому же с годами его все меньше и меньше волновало, что подумают люди, взглянув на его изуродованные руки и безносое лицо. Прихватив обеими культями шланг, он засунул его в бак пикапа. Своим единственным пальцем он нажал на крючок и стал ждать, пока бак наполнится. Водитель, какой-то иностранец, все время смотрел на руки Арольдо. Как только Арольдо повесил шланг на место, его руки тут же исчезли под длинными рукавами рубашки. Иностранцу пришлось положить деньги не в протянутую ладонь, а в эту ужасную клешню, скрытую под тканью рубашки. Арольдо взял деньги, не сказав ни слова. Иностранец поблагодарил его на плохом итальянском, сел в машину и уехал. — Ты видел его руки? — спросил Кокрофт у Боснийца, лицо которого было полностью скрыто темными очками и полями надвинутой на лоб шляпы. — Нет. — У него только один палец на правой руке. Босниец молчал. — Невероятно, — сказал Кокрофт. Тимолеон Вьета сидел возле заднего окна, разделяющего кабину и кузов, и упорно смотрел через пыльное стекло в затылок хозяину. Его жалобный вой постепенно превратился в злобное рычание. Кокрофт с трудом нашел место, где можно было припарковать машину, и они двинулись по извилистым улочкам Губбио в сторону Палаццо деи Консоли. — В этом городе буквально каждый камень дышит историей, — сказал Кокрофт. — Впрочем, в Италии везде так, здесь сам воздух напоен запахом прошлого. Надо только пошире открыть глаза и внимательно оглянуться по сторонам. На улицах было полно народу, длинные вереницы людей стояли на тротуарах и вдоль стен домов. — Они ждут начала шествия, — пояснил Кокрофт своему спутнику. — Каждый год в городе проходит парад вдов. — Вдов? — переспросил Босниец. — Ты имеешь в виду женщин, у которых умерли мужья? — Совершенно верно. Эта традиция зародилась сотни лет назад. Раз в год всем вдовам Губбио полагалось надеть черные одежды и медленно пройти по улицам города. И тогда остальные женщины, которые не были вдовами, бросали в них гнилые фрукты. — За что? — За то что они были плохими женами — нечто вроде наказания. Считалось, что только очень плохая жена может допустить смерть мужа. И поэтому она заслуживает всеобщего презрения и должна быть подвергнута публичному унижению. Вдова — это женщина, не справившаяся со своими обязанностями жены. — Да, но у нас нет гнилых фруктов, — сказал Босниец. — О, мой дорогой мальчик, они больше не забрасывают вдов гнилыми фруктами. Этот обычай давным-давно ушел в прошлое. В наше время люди просто смотрят на них и тихо аплодируют. Мы проявляем сочувствие, а не презрение. Нравы несколько изменились, но традиция осталась: любая вдова, живущая в Губбио, обязана принять участие в параде. По-моему, это даже записано в уставе города. Обычно рассказы старика казались Боснийцу каким-то бессмысленным бормотанием, похожим на монотонный шум водопада, но сегодня, впервые с момента их знакомства, он с интересом прислушивался к словам Кокрофта. Молодой человек был почти рад, что оказался в Губбио. Ему очень хотелось посмотреть на женщин, у которых умерли мужья, — посмотреть просто так, для разнообразия. Вскоре послышались звуки духового оркестра и в дальнем конце улицы появились музыканты. Они играли похоронный марш. За оркестром шли женщины — все в черных траурных платьях. Вдовы плакали и прижимали к глазам черные носовые платки. — Так принято, — шепотом пояснил Кокрофт, — они должны плакать. Даже в наши дни отсутствие слез считается признаком того, что женщина недостаточно любила своего мужа. Стоящие на тротуаре люди начали тихо аплодировать. Процессия казалась бесконечной. Женщины шли и шли. Некоторые из них просто прижимали к глазам платки и сокрушенно покачивали головами, другие причитали и плакали навзрыд. В самом конце шли очень старые женщины — те, кому трудно было успеть за колонной. Старухи ковыляли, тяжело опираясь на палки и медленно переставляя больные, искривленные ноги. Многие смотрели в землю, потому что не могли распрямить сгорбленные спины. Замыкала шествие большая телега, запряженная лошадьми, — на ней везли тех женщин, которые уже не могли передвигаться самостоятельно. — Они направляются к древнему амфитеатру, — прошептал Кокрофт. — Там дают большое представление. Несколько лет назад мне удалось достать билет. В тот год в концерте участвовал «Шпандау-балет». Слышал, такая поп-группа? Но, если честно, они мне не понравились: слишком усердствуют с саксофоном и ударными. Я даже не досидел до конца. Для вдов вход, естественно, бесплатный — правда, особенно веселиться им не полагается. Концерт транслируют по телевизору. Если захочешь, мы сможем посмотреть, когда вернемся. Среди отставших Босниец заметил вдову, которая была явно моложе плетущихся рядом с ней пожилых женщин. Ее траурное платье казалось совсем новым и выглядело очень элегантно, словно было взято из модного журнала. Проходя мимо Боснийца, она отняла от лица черный платок и слегка приподняла голову. Босниец решил, что ей не больше девятнадцати. Молодая вдова была смущена и растеряна. В больших темно-карих глазах девушки стояли слезы, они крупными каплями скатывались по ее нежному невинному лицу. Она была хорошенькая, как китайская кукла. Он услышал пронесшийся по толпе шепот и разобрал несколько фраз: «Вчера. Это случилось только вчера. Бедное, бедное дитя». Босниец не мог припомнить, чтобы ему когда-нибудь доводилось видеть такую хорошенькую девушку, даже в глянцевых журналах он не встречал красоток, похожих на эту молодую вдову. Он снял темные очки, чтобы получше рассмотреть ее. Густые темные волосы девушки были зачесаны назад и заплетены в длинную, доходившую до талии косу. Неожиданно Босниец поймал себя на мысли, что больше всего на свете ему хочется обнять девушку и своим пенисом осторожно смахнуть слезы с ее щек. Когда процессия женщин скрылась из виду, мужчины отправились в бар. Они сидели за столиком, пили пиво и курили. Кокрофт кидал псу кусочки соленого печенья. Босниец рассеянно смотрел куда-то в пространство. Мысли о молодой вдове не давали ему покоя. Он представил себе мужчину, который был ее мужем. Наверняка в последние мгновения, какими бы краткими они ни были, его переполняло чувство невероятной гордости: «Может быть, я и умираю, — думал он, — но, черт возьми, посмотрите, какую славную куколку мне посчастливилось трахать в этой жизни». Может быть, семя этого мужчины сейчас зреет у нее внутри. Он продолжает жить в своем еще не рожденном ребенке. Это будет мальчик, и она назовет его в честь отца. И внешне он будет похож на него, а с возрастом сходство станет еще заметнее. Ее любовь к сыну будет расти день ото дня, и, естественно, это не укроется от ее нового мужа. Он всем сердцем возненавидит мальчика, просто потому, что само существование этого ребенка станет для мужа постоянным напоминанием о том, что жена любила другого. Босниец невольно сравнивал себя с тем умершим мужчиной. Что он имеет — крышу над головой и старого идиота под боком, который готовит для него одну и ту же невкусную еду, покупает дешевые вещи и дрянные сигареты и позволяет жить в своем полуразвалившемся доме, за что раз в неделю Боснийцу приходится вносить арендную плату — в несколько неприятной, но вполне терпимой форме; а еще в его жизни есть собака, которую он ненавидит и которая столь же искренне ненавидит его. «Не густо, — усмехнулся Босниец. — Возможно, и мне стоило бы умереть. Много-много лет назад». Подобная мысль не раз приходила ему в голову. Умереть бы, как муж этой молодой и красивой женщины: когда хочется жить и жизнь кажется прекрасной. Кокрофт заплатил за пиво, и они направились обратно к пикапу. Тимолеон Вьета подбежал к машине и поскреб лапой дверь кабины. — О, нет, Тимолеон Вьета, — сказал Кокрофт, — ты прекрасно знаешь, что сегодня твое место в кузове. Надеюсь, ты не забыл о хороших манерах? Мы должны быть вежливы с нашим гостем. Кокрофт подтащил упирающегося пса к кузову и откинул задний борт. Тимолеон Вьета жалобно заскулил. Босниец, которому до смерти надоела стариковская болтовня Кокрофта, но еще больше тоскливый собачий вой, подошел и с размаху ударил пса ногой в живот. Он почувствовал, как носок ботинка провалился в мягкую плоть. Кокрофт остолбенел. — Ты ударил его! — воскликнул он, не веря собственным глазам. — Ты ударил Тимолеона Вьета! — Ты возишься с ним, как с ребенком. Пса давно пора проучить. Он должен знать, когда ему следует заткнуть свою чертову пасть и сидеть тихо. Поехали. Тимолеон Вьета с трудом перевел дыхание и, перестав сопротивляться, позволил хозяину пристегнуть поводок и привязать его к поручню внутри кузова. Они сели в машину и поехали домой. Всю дорогу Кокрофт молчал. Он злился: на Боснийца — за то, что тот ударил собаку, на Тимолеона Вьета — за то, что своим отвратительным поведением пес испортил поездку, к которой Кокрофт так долго готовился и от которой столько ждал, и на самого себя — тоже. Почему? Он и сам не знал. Скука После небольшой практики Босниец научился довольно сносно выполнять свои обязанности квартиросъемщика, который каждую среду добросовестно платит по счетам. Он поднимался в спальню хозяина, делал то, что от него требовалось, а затем быстро спускался на кухню. Там он выпивал пинту воды, съедал полпачки мятных пастилок, выпивал еще одну пинту воды, доедал пастилки и, хлебнув виски прямо из бутылки, закуривал сигарету. В прошлую среду вместо виски он выпил бутылку пива, но вскоре почувствовал, что вместе с отрыжкой во рту вновь появился тот мерзкий привкус, от которого он пытался избавиться при помощи спиртного. Естественно, этот еженедельный ритуал не доставлял Боснийцу особого удовольствия, но и сильного отвращения он тоже не испытывал. Он не видел большой разницы — ублажать старика или спать с некрасивой женщиной в благодарность за то, что она впустила к себе в дом понравившегося молодого человека. В иной ситуации он и близко бы к ней не подошел, но с тех пор как Босниец приехал в Италию, ему не раз приходилось жить у таких одиноких женщин. Это было несложно — и ужасно скучно. Босниец сидел на кухне, дожидаясь, пока старик спустится вниз и начнет готовить ужин. Его взгляд упал на телефонный аппарат. Босниец подумал, что за тот месяц, который он провел в доме Кокрофта, телефон так ни разу и не зазвонил и почтальон не принес ни одного письма. И, кажется, никто из соседей ни разу не зашел проведать старика. Однако два дня спустя на тропинке, ведущей к дому, появился почтальон. Кокрофту не нужно было читать адрес на конверте, чтобы понять, кто ему пишет. Письмо было от банковского поверенного. Иногда, наверное желая оправдать свое скромное жалованье, она любезно извещала Кокрофта о том, что его счет почти пуст, и с нескрываемым ликованием рассказывала о бурном росте некоторых компаний, чьи ценные бумаги он решил не покупать. Кокрофт являлся владельцем скромного пакета акций «Бритиш Телеком», «Маркс и Спенсер» и еще какого-то предприятия — кажется, что-то вроде небольшой шахты по добыче бокситов то ли в Полдерсе, то ли еще где-то. Как правило, в конце своих посланий она не забывала упомянуть, что эти компании пока тоже держатся на плаву. Кокрофт открыл письмо за завтраком. Отодвинув в сторону чашку с кофе, он принялся читать вслух. «С огромным прискорбием сообщаю, — прочел он, — что сотни тысяч сопливых юнцов, у которых в башке вместо мозгов пропитанная алкоголем и наркотиками куча тухлого дерьма, вдруг прониклись огромным интересом к твоему произведению под тошнотворным названием „Веселые приключения Биббли и Боббли“. Такие же безмозглые идиоты с Би-би-си дважды повторяют каждую серию по своему паршивому каналу — по вторникам в шесть вечера (когда наша молодежь — будущее нашей некогда прекрасной и гордой страны — должна смотреть политические и экономические новости) и по воскресеньям в десять тридцать утра (когда эти никчемные отбросы общества врубают ящик и утыкаются в экран; тупицы, одуревшие от кокаина и экстази, они даже не в состоянии понять, что уже видели эту серию в прошлый вторник, — да и какая разница, если каждая следующая серия является такой же вонючей блевотиной, как и предыдущая!). Но, так или иначе, в текущем году тебе, старый паразит, перепадет жирный кусок, которого ты совершенно не заслуживаешь. Деньжата потекут на твой жалкий счет месяца через полтора-два: первое поступление — шесть тысяч двести фунтов, остальная прибыль по мере раскрутки твоего дурацкого шоу. К Рождеству в магазинах должны появиться видеокассеты с этой пакостью. Твое имя у всех на слуху. Я не понимаю, куда катится наш свихнувшийся мир. С уважением…» — О, — протянул Кокрофт, — отличная новость. — Я ничего не понял, — сказал Босниец. — Извини, — сказал Кокрофт, — я немного взволнован. Сейчас объясню. — И он пустился в подробные толкования, медленно и внятно произнося каждое слово: — Когда-то много лет назад, в начале семидесятых, я написал музыку для детской телепередачи. Она называлась «Веселые приключения Биббли и Боббли» — история о куклах, которые попали… не помню точно куда, кажется на Луну. Передача была сделана очень красочно, потому что в те времена цветное телевидение только начиналось и создатели программы, не зная меры, увлекались цветом и различными спецэффектами. Теперь же она приобрела популярность среди молодых людей, в основном студентов, которым нравится курить травку и одновременно смотреть на яркие цветовые пятна. А люди, работающие на английском телевидении — Англия — так называется моя страна, — решили возобновить показ программы. И за это я получу много денег. Такого с Кокрофтом давно не случалось. Он привык к тому, что авторские гонорары поступали на его счет крайне нерегулярно, да и суммы, как правило, оказывались не очень значительными. Последний раз подобный золотой дождь обрушился на Кокрофта года четыре назад: сначала японская рок-группа под названием «Сердце моей любимой наполнено тенью чувств» взяла для своего нового альбома музыкальную тему из одной его композиции, а вскоре какой-то американский исполнитель, чье имя Кокрофт напрочь забыл, по совершенно непонятным для самого автора причинам использовал мелодию его старой песенки для создания тоскливого песнопения «И мы могли бы заключить священный брачный наш союз». Произведение получилось мрачным, как дурное предчувствие, и попало в список хитов, где заняло пятьдесят четвертое место. Этот успех принес Кокрофту несколько тысяч фунтов. На уплату налогов и комиссионных ушла почти вся сумма, а на сдачу Кокрофт побаловал пса вкусными лакомствами и сам пару раз весело провел выходные в окрестных барах. Новый неожиданный приток капитала особенно порадовал Кокрофта, потому что в свое время он пришел к созданию музыки для «Биббли и Боббли» случайным, но, можно сказать, новаторским способом. Кокрофт записал на пленку звук собственной отрыжки, потом долго и старательно пердел перед микрофоном, а затем добавил звук капели, вернее капель мочи, которые падали в унитаз, когда он стряхивал свой член. Он обработал получившиеся музыкальные фразы, сделал аранжировку для гобоя, бас-гитары и ксилофона и благополучно продал свое произведение телекомпании. Потом в течение многих месяцев на вопрос несведущих в музыке людей, чем он зарабатывает на жизнь, Кокрофт неизменно отвечал: «Я рыгаю, пукаю и писаю в унитаз». Обычно собеседники Кокрофта удивленно замолкали, не зная, как реагировать на это признание. К хорошеньким девушкам, которые обзаводились старыми богатыми любовниками, Босниец всегда относился с пониманием и искренним восхищением; когда же девицы, не в силах устоять перед обаянием молодых боснийцев, у которых за душой не было ни гроша, не отказывали себе в удовольствии немного поразвлечься, он проникался к ним особой симпатией. С самим Боснийцем такие истории случались дважды. Он задумчиво посмотрел на своего старого любовника, прикидывая, сколько денег из него можно вытянуть. — Итак, ты стал игрушкой в руках богача, — сказал Кокрофт, словно читая мысли молодого человека. — Ну и как тебе это нравится? Босниец ничего не ответил. Он прекрасно помнил детскую развлекательную программу и самих героев — Биббли и Боббли, но что там была за музыка — этого Босниец припомнить не мог. Кокрофт решил отметить возвращение былой популярности грандиозным набегом на ближайший супермаркет. — Сегодняшний день должен быть особенным, — сказал Босниец, — не похожим на обычный поход в магазин. Поэтому мы оставлять собаку дома. Старик, переполненный радостью, которая постепенно превратилась в эйфорию, согласился. Кокрофт сказал, что они уезжают совсем не надолго — максимум часа на два. Возможно, Тимолеон Вьета даже обрадуется: он сможет спокойно отдохнуть и собраться с мыслями. Итак, хозяин и гость уехали, а пес остался в доме один. Казалось, старик был полон решимости доверху забить тележку и складывал в нее все, что попадалось на глаза: бутылки с экзотическими соусами, пакетики со специями, дезодоранты, упаковки с замороженным мясом, рыбой и овощами, свежие фрукты, спагетти, вино, бренди, виски, новую сковородку, жестянки с печеньем, семь бутылок шампанского и несколько блоков сигарет. Когда они забрели в отдел, где продавались товары для животных, Кокрофт несказанно обрадовался. Он купил дюжину искусственных костей, два мячика и резиновую мышку для кошек, чтобы посмотреть, какое впечатление игрушка произведет на собаку, а среди висевших на стенде кожаных аксессуаров выбрал самый дорогой поводок и широкий мягкий ошейник. Вернувшись домой, Кокрофт преподнес Тимолеону Вьета подарок — большую кость — и взялся за приготовление праздничного обеда. Когда они с Боснийцем сели за стол, Кокрофт предложил после обеда всем вместе отправиться на прогулку. Хотя за последний месяц пес стал мрачным и замкнутым и, похоже, предпочитал проводить время в одиночестве, Кокрофту все же было неловко, что он бросил Тимолеона Вьета дома, а сам поехал в город за покупками. Кокрофт понимал: часть вины за возникшую в их отношениях отчужденность лежит на нем, и он должен попытаться всеми силами восстановить прежнюю дружбу. — Как ты к этому отнесешься? — спросил он, обращаясь к Боснийцу. — Ты, я и Тимолеон Вьета. Три верных товарища, как три мушкетера. Босниец пожал плечами: — Мне все равно. Они поднялись на холм, затем прошли по тропинке, пересекли шоссе и углубились в лес. Они почти не разговаривали. Время от времени Кокрофт принимался напевать вполголоса что-то невнятное, похожее на оперную арию или фрагмент из какой-то увертюры. Тимолеон Вьета, помахивая хвостом, бежал впереди, а Босниец, стараясь держаться на некотором расстоянии, шел сзади. Когда они вышли на красивую, поросшую высокой травой поляну, Кокрофт предложил немного передохнуть. Мужчины опустились на землю, а пес, принюхиваясь к острым лесным запахам, кружил неподалеку возле деревьев. После сытного обеда и выпитого шампанского их разморило. Босниец и Кокрофт прилегли на траву и вскоре оба заснули. Кокрофт проснулся первым. Он вздрогнул, приподнял голову и сразу же почувствовал, что они одни. Кокрофт испугался. — Проснись, — он тронул Боснийца за плечо. — Тимолеон Вьета пропал. Скорее, мы должны найти его. Вставай. Босниец протер глаза и лениво поднялся на ноги. Он подумал, что без пса гораздо лучше. Старик, конечно, в панике, бегает и орет как сумасшедший, и все же мир вокруг казался удивительно спокойным. Он надеялся, что пес исчез и никогда больше не вернется. — Тимолеон Вьета! Тимолеон Вьета, ко мне! — Старик сложил ладони рупором и закричал еще громче: — Тимолеон Вьета, вернись немедленно! О боже, — пробормотал он, — Тимолеон Вьета, ты где? Как, как я мог уснуть?! Это я виноват. Это я всегда во всем виноват. Он даже не мог вспомнить, когда в последний раз видел Тимолеона Вьета. Кокрофт заспешил домой. Он шел обратно тем же путем, которым они вышли на поляну, и всю дорогу, не переставая, звал собаку. Тимолеон Вьета не появлялся. Босниец ненавидел подобные ситуации. Он шел позади на приличном расстоянии, зевал и тер кулаком глаза. Каждый раз, подбегая к очередному повороту, Кокрофт молился в надежде, что сейчас пес выскочит ему навстречу, вильнет хвостом и, свесив на сторону красный язык, «улыбнется» до ушей — и все будет как прежде, как в старые добрые времена, когда все у них было хорошо. Поворот следовал за поворотом, но пес так и не выбежал навстречу Кокрофту. — Почему, Тимолеон Вьета? Почему, — плакал он, — почему ты ушел от меня? Они почти добрались до дому. Пот градом катился по багровому лицу Кокрофта. Старик едва дышал, но продолжал снова и снова выкрикивать имя собаки. И вдруг его крик оборвался — он увидел Тимолеона Вьета, сидевшего на ступеньках крыльца. Кокрофт подбежал к нему и буквально обрушился на пса. Он схватил его в объятия и прижал к себе: — О, Тимолеон Вьета, я думал, что никогда больше не увижу тебя! Почему ты так жестоко поступаешь, Тимолеон Вьета? Что я такого сделал? Разве я заслужил такое ужасное обращение?! Босниец протиснулся мимо обнявшейся парочки и вошел в дом. Он страшно устал от этой трагикомедии, похожей на древнюю сагу о человеке и его собаке. Все, чего он хотел, — это покоя и возможности просто поскучать, ни о чем не думая. Старик и собака навевали ужасную, невыносимую скуку, почти тоску. Но это была не та скука. Боснийцу хотелось иной, томительно-сонной, как долгий летний полдень, скуки, где нет места драме, которая изо дня в день разворачивается на его глазах. Но, подумал он, если один из участников драмы уйдет со сцены, возможно, тогда ему наконец удастся поскучать вволю. Вечером Кокрофт и Босниец сидели в шезлонгах, пили шампанское и смотрели на далекие домики, разбросанные по склонам окрестных холмов. Начинало темнеть. В некоторых окнах зажегся свет, и домики превратились в маленькие ярко освещенные точки. Другие же просто исчезли, растворившись в наступающих сумерках. Кокрофт давно не общался с соседями, хотя был знаком почти со всеми. Большинство обитателей этих маленьких домиков были англичанами, которые, как и он, приехали в Умбрию в надежде начать новую жизнь и попытаться забыть то, что случилось с ними в старой. Многие писали книги о себе и о своей новой жизни в тихой итальянской провинции. Поначалу, когда имя Кокрофта еще числилось где-то в самом конце списка гостей, которых можно пригласить на ужин, соседи давали ему рукописи с просьбой прочесть и высказать свое мнение. Кокрофт внимательно читал каждую рукопись. Все произведения были примерно одинаковы: одни и те же шутки о том, какие муки переживает бывший горожанин, которому приходится столкнуться с реалиями сельской жизни, и о том, какими растяпами выглядят они сами, а также какими смешными, нелепыми и, как правило, рябыми оказываются соседи-итальянцы. Возвращая рукопись, Кокрофт говорил просто и лаконично: «Очень хорошо написано. Потрясающая книга». Однако автору этого было недостаточно, он требовал детального комментария и настойчиво допытывался, получилась ли книга остроумной, удалось ли ему передать все многообразие красок и донести до читателя неповторимый аромат Италии. В конце концов Кокрофт вообще перестал читать произведения соседей-писателей. Он держал рукопись неделю-другую и возвращал начинающему автору со словами искреннего восторга: «Очень хорошо написано. Потрясающая книга, остроумная и глубокая. Вам так тонко удалось передать неповторимый аромат Италии!» Некоторое время он пользовался репутацией внимательного и строгого литературного критика. Приезжая в Англию, Кокрофт заглядывал в книжные магазины и каждый раз находил на полках все новые и новые книги о жизни своих соотечественников в Италии, причем имена многих авторов были ему хорошо знакомы. Они давали своим историям вычурные названия, вроде «Пейзаж с оливковым маслом», «Умбрийский Одиссей, или Любовник из Уффици», «Дневник путешественника, или Прогулки с Боттичелли», «Замшелая стена и бутылка кьянти», и непременно начинали роман с восторженного восклицания: «О, мы купили маленький симпатичный домик среди зеленых холмов Италии!» Кокрофт был уверен, что скоро этот мыльный пузырь лопнет, однако каждый раз, возвращаясь в Англию и заходя в книжный магазин, он обнаруживал, что литературный поток все увеличивается и, похоже, превращается в настоящее море. После очередного визита на родину Кокрофт решил вскочить на подножку уходящего поезда. Он стал припоминать разные эпизоды из собственной итальянской жизни, которые можно было бы превратить в забавные истории, но тщетно: ничего особенного с ним не происходило. Следуя примеру обитающих по соседству литераторов, Кокрофт пытался создать красочную палитру и донести до читателя аромат Италии. Но вскоре ему наскучило принюхиваться к местным запахам, и, откровенно говоря, он не мог себе представить, что кому-нибудь вдруг захочется читать об этом. Прежде чем сдаться, Кокрофт написал одну-единственную главу — страниц сорок, где во всех подробностях и с мельчайшими деталями рассказал, как однажды отправился с собакой на прогулку и едва не наступил на змею. На этом с литературой было покончено. Однако безуспешные попытки написать книгу хотя бы на некоторое время заставили Кокрофта оценить всю прелесть его скучной и однообразной жизни. Он был счастлив, что может спокойно наблюдать, как дни, недели и месяцы сменяют друг друга, не принося никаких существенных перемен. Каким бы серым и бесцельным ни было его теперешнее существование, оно, безусловно, казалось гораздо приятнее, чем жизнь, наполненная яркими событиями, о которых стоит писать, — ведь это не означает, что у романа будет счастливый финал. Иногда, отправляясь в город за покупками, он сталкивался с обитателями маленьких симпатичных домиков. Если его приглашали, Кокрофт не отказывался зайти в бар пропустить по стаканчику Однако он никогда не стремился поддерживать с ними более тесные отношения. Его утомляли бесконечные разговоры о том, что Англию наводнили толпы иммигрантов или что власть в стране захватили проевропейски настроенные сталинисты, — это и заставило соотечественников покинуть Соединенное Королевство; далее соседи начинали возмущаться: «Жуликоватым итальянцам совершенно нельзя доверять!»; затем, печально вздыхая, они говорили, что Лондон — ужасно дорогой город, это выяснилось во время их последнего визита на родину, после чего доверительно сообщали Кокрофту, где можно купить дешевое оливковое масло. — Однажды я попытался написать книгу об этих местах, — сказал Кокрофт. Босниец ничего не ответил. Небо потемнело. Вдалеке послышались слабые раскаты грома. — Похоже, будет гроза, — сказал Кокрофт и добавил, поглядывая на сгустившиеся тучи: — Первая, летняя. Тимолеон Вьета поднялся с травы и потрусил к дому. Начал накрапывать дождик. Мужчины, прихватив шезлонги, последовали за собакой. Кокрофт остался сидеть на кухне, а Босниец ушел к себе в комнату. Он достал свой старый швейцарский нож. Нож был завернут в носок и лежал на самом дне сумки. Там же был спрятан маленький точильный камень. Босниец стал точить и без того острое шестидюймовое лезвие. Нарастающие раскаты грома заглушали чирканье ножа по камню. Вслед за глухим ударом следовала вспышка света, а затем, как будто слегка запаздывая, небо вспарывала тонкая зигзагообразная линия. Отверженный Ему доставляло огромное удовольствие просто смотреть на мальчика в серебристых шортах; целуя его, Кокрофт был счастлив. За те четыре месяца, что они провели вместе, Кокрофту даже стало казаться, что его жизнь не так уж бессмысленна. Мальчик, несмотря на свой нежный возраст, был искушенным и опытным любовником: он умел завоевать сердце пожилого мужчины, а его изощренные ласки приносили такое невероятное блаженство, что вполне могли довести старика до безумия. С Тимолеоном Вьета мальчик тоже быстро нашел общий язык — пес обожал его и ходил за ним по пятам. Все то незабываемое время, пока длился их роман, оборвавшийся столь внезапно и трагически, слилось для Кокрофта в один сплошной медовый месяц. Правда, в отношении домашнего хозяйства мальчик в серебристых шортах был абсолютно беспомощен. Он, словно прекрасная Клеопатра, мог часами лежать в изящной позе, однако не сумел бы поменять перегоревшую лампочку. Босниец неторопливо и стараясь не особенно задумываться над тем, что делает, содрал облупившуюся краску со всех оконных рам и заново покрасил их. В детстве во время школьных каникул мать всегда заставляла его выполнять различную работу по дому. Она говорила, что настоящий мужчина должен уметь держать в руках молоток и знать, как забить гвоздь, а кроме того, это научит его ценить чужой труд. Благодаря маме Босниец знал, что он должен делать, и примерно представлял, как и с помощью каких инструментов. Иногда, если была такая необходимость и прослеживалась прямая выгода, он демонстрировал свое мастерство одиноким девушкам, которым требовалось повесить книжные полки или заштукатурить небольшую трещину на потолке. Он знал, что его труд будет щедро вознагражден романтично настроенной девушкой, которая всю жизнь мечтала о надежном мужчине с ярко выраженными хозяйственными наклонностями. Поначалу Босниец взялся за мелкий ремонт в доме Кокрофта просто, чтобы убить время. Однако вскоре он с удивлением отметил, как преобразился дом, и даже почувствовал некоторую гордость за свой труд. — Посмотри на свой новый дом, — сказал он старику, заглядывая в кухню через открытое окно. Кокрофт вышел на крыльцо и спустился по ступенькам. Тимолеон Вьета трусил рядом с хозяином. — О, замечательно! Как тебе, Тимолеон Вьета, нравится? По-моему, отлично. Тимолеон Вьета понюхал травинку, на которой повисла белая капля птичьего помета. Удовлетворение от хорошо сделанной работы несколько развеяло мрачное настроение Боснийца. Он взглянул на пса и вдруг вместо врага увидел обычную собаку — самая заурядная дворняга с висячими ушами и пушистым хвостом. — A-а, понятно: окна тебя не интересуют, — сказал Босниец и наклонился. Он протянул руку, собираясь погладить пса и потрепать его за ушами — кажется, собакам нравится, когда их чешут за ушами. Тимолеон Вьета зарычал и вцепился зубами в протянутую ладонь. Босниец изо всех сил ударил пса. Его сапог угодил Тимолеону Вьета прямо в ухо. — Пошел вон, ты, вонючая собачья задница, — сказал он. — О, Тимолеон Вьета, — сказал Кокрофт, — разве так можно? Босниец ушел на кухню. Кокрофт поплелся следом за ним. Босниец стоял возле раковины и мыл окровавленную руку. В воздухе повисла напряженная тишина. — Твой собака, он не любить меня, — пробормотал молодой человек. — О нет, ты ему очень нравишься. Он думает, что ты замечательный. — Что он думает? Кокрофт вздохнул. — Ну, знаешь, он не очень общительный, но когда ты познакомишься с ним поближе, Тимолеон Вьета тебе понравится. Вы еще станете лучшими друзьями. Вот увидишь, так оно и будет. Надо только немного подождать. — Может быть, я не хочу знакомиться с ним поближе. Может быть, я не хочу становиться другом твоей проклятой собаки. Может быть, я ненавижу его. Может быть, я желать, чтобы его вообще не было. Кокрофт всем сердцем хотел, чтобы молодой человек и собака подружились. Для него это было очень важно. Иногда, думая о Боснийце и Тимолеоне Вьета, он называл их «мои мальчики». — Он хороший, — сказал Кокрофт, — правда, он очень хороший. Вы обязательно подружитесь. Только не спеши, дай ему время. Они поднялись наверх и разошлись по своим комнатам. Босниец лег на кровать и моментально уснул. Но Кокрофт еще долго ворочался в постели. Слова молодого человека о его ненависти к Тимолеону Вьета заставили Кокрофта задуматься. Казалось, с появлением в их доме Боснийца все самые неприятные черты, которые были в характере пса, вылезли наружу, — Тимолеон Вьета и раньше не всегда ладил с гостями, он мог огрызаться и ворчать на пришельцев, но никогда и ни к кому он не относился с такой откровенной враждебностью. «Он стал совсем другим, — подумал Кокрофт. — Словно это и не он вовсе, а какая-то другая, совершенно чужая собака. Словно мы с ним стали чужими. Иногда мне начинает казаться, что я его вообще не знаю». В последнее время Тимолеон Вьета старался как можно меньше бывать дома, а возвращался всегда в каком-то мрачном и подавленном настроении. «Это так не похоже на него, — вздыхал Кокрофт. — Он такой неприветливый, и даже не пытается наладить отношения с Боснийцем». Кокрофт вспомнил, как долго он жил один, и как ненавидел одиночество, и во что он превращался, когда рядом никого не было. Оглядываясь назад, он видел совершенно другого человека. Когда Кокрофт жил один, он начинал много пить, но, если у него появлялся товарищ, с которым можно пропустить стаканчик, он пил гораздо меньше. Когда Кокрофт жил один, он мог целыми днями лежать на диване и плакать, а при гостях он никогда не плакал. Кокрофт по нескольку дней не умывался и ходил в несвежем белье, но он всегда очень тщательно следил за собой, если рядом был человек, которому мог не понравиться исходящий от хозяина дома неприятный запах. Когда Кокрофт жил один, он использовал в качестве закладки для книги собственный лобковый волос или кусочек ногтя, состриженный с пальца на ноге, и он все время разговаривал сам с собой — ведь с кем-то же надо было поболтать. Постояльцы Кокрофта всегда могли рассчитывать на самый теплый прием, он старался предупредить малейшее их желание, побаловать вкусной едой, окружить вниманием и заботой, причем для этого совершенно не требовалось, чтобы между хозяином и гостем были романтические отношения. Однажды у него в доме жила восемнадцатилетняя девушка — племянница его покойного друга, любимого Робина Робинсона по прозвищу Малиновка; девушка сама разыскала старого приятеля дяди и попросила разрешения погостить у него летом во время каникул. Кокрофт с радостью согласился. Когда он обнаружил девушку лежащей на полу кухни возле миски с собачьей едой, откуда она брала кусочки сырого мяса, клала себе на грудь и заставляла далматина слизывать их шершавым языком, Кокрофт сказал, что она не должна смущаться, всё в порядке, она по-прежнему самый желанный гость в его доме. Но девушка собрала вещи и поспешно уехала. Прощаясь, она заливалась слезами и умоляла Кокрофта никому не говорить о том, что он видел. И Кокрофт никогда никому не рассказывал историю о девушке и далматине. Несмотря на свой девиз: «До тех пор пока ты можешь поговорить с самим собой, ты не одинок», Кокрофт больше не хотел жить один. И впервые ему в голову пришла мысль, что, возможно, их отношения с молодым человеком складывались бы гораздо лучше, если бы Тимолеона Вьета не было рядом. Кокрофт ужаснулся: как он мог такое подумать! Но как ни пытался он гнать от себя эту предательскую мысль, она вновь и вновь возвращалась. Перед Боснийцем стояла дилемма: либо он должен убить собаку — потихоньку, так, чтобы старик ничего не узнал, — либо собрать вещи и уйти. Но жить дальше в этом доме, оставив все как есть, — нет, так больше продолжаться не может. Босниец подумал, что если он убьет собаку и закопает где-нибудь в лесу, то бесконечное нытье и причитания старика по поводу исчезновения пса будут раздражать его еще сильнее, чем само животное. Он решил уйти сегодня же ночью, пока старик спит. Это был его любимый способ расставания, который казался ему очень романтичным: он просто исчезал, словно призрак в предрассветный час. Именно так он покинул свою страну, и точно так же он оставил множество женщин, с которыми сводила его судьба за время скитаний по дорогам Италии. Бесшумно расстегнув молнию на палатке, он выбирался наружу и тихо уходил от своей мирно спящей подруги. Иногда он забирал все ее деньги, чтобы купить билет на автобус и добраться до другого палаточного городка, где отдыхают, наслаждаясь природой, другие девушки, чье воображение потрясет его боевой шрам на плече — след от пули. Ему нравилось представлять, как удивится его подруга, когда, проснувшись, обнаружит, что палатка пуста; и как вытянется лицо девушки, когда до нее, наконец, дойдет: ее Боснийца нет рядом не потому, что он ушел на озеро, где они вместе купались каждое утро, и не потому, что ее кавалер, как обычно, хлопочет возле костра, торопясь приготовить вкусный завтрак. Наверное, от горя она выплачет все глаза. Однако, поразмыслив, он решил, что, пожалуй, можно подождать до утра, хорошенько позавтракать, а потом отправиться в дорогу. Возможно, старик даже подбросит его до автобусной станции, а к вечеру, если повезет, он найдет какое-нибудь новое пристанище. За завтраком Кокрофт умолял его остаться. — Ты хочешь, чтобы я отвез тебя на станцию? О нет, пожалуйста, не уходи! — Кокрофт с ужасом представил, что его ждет: бесконечные, как мертвая пустыня, недели и месяцы, полные тоски и одиночества. — Пожалуйста, поживи у меня еще. Нам будет так весело, вот увидишь. После еще одной ночи, проведенной на мягкой постели в комнате для гостей, и обильного завтрака, над которым старик колдовал не меньше часа. Босниец начал думать, что, возможно, ему не стоит спешить с отъездом. — Я бы остался, — пробормотал он, — но этот проклятый пес… Я ненавижу его, а он ненавидит меня. Либо он, либо я. Вместе под одной крышей мы жить не можем. — О, мне очень жаль, — сказал Кокрофт, — но мы что-нибудь придумаем. Я уверен, мы сможем решить эту проблему. — Если он снова кусать меня, я убью его. Да, я убью его — это мой инстинкт. — О нет, ты не можешь убить его. Тимолеон Вьета не виноват, он же просто собака — глупое животное, какой с него спрос. — Так положено — закон природы: он нападать на меня, я его убивать. — Босниец рубанул ладонью воздух, изображая смертоносный удар каратиста. — Я из Боснии, в Боснии мы всегда убиваем собак, вот так — голыми руками. — Он снова продемонстрировал свои каратистские навыки. — О нет, ты не сделаешь этого! Оба замолчали и застыли в напряженном внимании — по радио передавали прогноз погоды. — Но у меня есть хорошая идея, — сказал Босниец, — которая решит нашу проблему, и мы — ты и я — останемся довольны. — Что за идея? — Простая. Я убью собаку прямо сейчас. Потому что, если я останусь здесь, он снова будет кусать меня, так? А если он кусать меня, я убью его, так? Поэтому я убью собаку прямо сейчас. Я уже убивал собак, очень много разных собак — не знаю сколько, я сбился со счета, но очень, очень много. Это легко. В Боснии нас учат в школе, как убивать собак. — Кокрофт в немом изумлении уставился на Боснийца. — Одно быстрое движение — и — крэк! — ты ломаешь собаке шею. Или хватаешь ее за загривок, а другой рукой пару раз ударяешь вот сюда. — Он поднес кулак к собственному горлу. — Ну, может быть, три или четыре раза. А потом они умирают. Это очень быстро. Они ничего не чувствуют. Я думаю, им это даже нравится. — Но ты не можешь убить Тимолеона Вьета. Он… — Кокрофт едва не сказал, что Тимолеон Вьета его лучший друг. — Это моя собака. — Не волнуйся. Это очень быстро. А потом я выкопаю для него дырку в земле. И я сделаю деревянный крест, красивый, как в церкви. Мне же все равно нечем заняться. Я думаю, ему будет хорошо там, внизу. Кокрофт представил, какой мучительной смертью погибнет Тимолеон Вьета, и на его глаза навернулись слезы. — А не могли бы мы просто надеть на него намордник? — Он поднес руку к лицу и растопырил пальцы, изображая намордник. — Такую проволочную штуку, вроде клетки. — Нет. В наморднике или без намордника, он будет шуметь, и лаять, и толкать меня своим носом и… этими, не знаю, как называется… руками, а если он нападать на меня, я его убивать. Не забывай, я из Боснии, — сказал Босниец, который никогда не был в Боснии; он даже не был уверен, сможет ли отыскать эту страну на карте. Мысль о том, что он снова останется один, пугала Кокрофта ничуть не меньше, чем накануне, но и Тимолеон Вьета был ему безумно дорог, он по-прежнему любил его, несмотря на то что в последнее время пес явно охладел к хозяину. Кокрофт был в смятении и растерянности. — Пожалуйста, не уходи, — снова взмолился он. — Я уверен, очень скоро вы станете лучшими друзьями. — Нет. Мы никогда не будем становиться друзьями. — Босниец хорошо усвоил одну простую истину: никогда не заводи дружбу с бывшим противником. О перемирии не могло быть и речи. — Но у меня есть еще одна идея. — Какая? — Твоя собака уже однажды была диким животным, так? Ты сам говорил, что он был диким, когда пришел к тебе. Значит, ему известно, как выживать на воле, так? Идея простая: мы берем его, куда-нибудь отвозим и оставляем. Он будет счастлив снова стать диким, а мы будем счастливы здесь, вдвоем. — Он положил руку на плечо Кокрофту. — Возможно, очень скоро мы с тобой будем становиться лучшими друзьями. Кокрофту нравилось прикосновение руки молодого человека. Это мало походило на те объятия, о которых он мечтал, но все же Кокрофту было очень приятно. — О, но это звучит так… так жестоко. — Он содрогнулся при мысли, что Тимолеон Вьета останется один, брошенный на произвол судьбы. — Ну, тогда я должен убить собаку. — Босниец отдернул руку. — Или мне собирать вещи и уходить на автобус? — Нет. — Кокрофт бессильно опустился на стул. — Я должен подумать. Дай мне время, до завтра. Пожалуйста. — Он придвинул к себе бокал для вина и до краев наполнил его виски. К полудню Кокрофт был настолько пьян, что с трудом держался на ногах. Он кое-как дополз до своей комнаты, рухнул на кровать и уснул. Жалюзи на окне были подняты, косые лучи солнца падали на лицо Кокрофта. Он проснулся в три часа, спустился на кухню и снова начал пить. Тимолеон Вьета вел себя как обычно: иногда ненадолго забегал в дом, потом уходил, затем снова возвращался — словно ничего особенного не происходило. Кокрофт тоже ненадолго приходил в себя, а потом вновь погружался в черное небытие. Вечером он проснулся оттого, что кто-то настойчиво тряс его за плечо. Это был Босниец. Кокрофт поднялся и пошел вниз следом за ним. Плохо соображая, что делает, Кокрофт послушно выполнял его приказы. Он надел на Тимолеона Вьета ошейник, пристегнул поводок и привязал пса к поручню в кузове пикапа. — Дай мне ключи, — сказал Босниец. — Зачем? Что ты собираешься делать? — Выкидывать собаку, мы ведь уже решили. — Он видел: старик настолько пьян, что вряд ли понимает происходящее. К тому же Боснийцу хотелось самому сесть за руль и прокатиться с ветерком. Кокрофт заплакал: — И я согласился? — Он и вправду не помнил. — Я еду с тобой, — пробормотал он заплетающимся языком. — Ты без меня никуда не поедешь. Я должен поехать… я должен попрощаться с ним. Босниец не возражал. Он был уверен, что именно так старик и поступит; кроме того, им, наверное, придется заехать на заправку, так что Кокрофт ему все равно понадобится, чтобы расплатиться за бензин. — Хорошо, поехали. Только захвати деньги. Кокрофт, пошатываясь, направился к дому, с трудом преодолел ступеньки крыльца и исчез внутри. Потом снова появился, сжимая в кулаке початую бутылку виски. Он запер дверь и поплелся к машине. Из кузова доносился жалобный собачий вой. Босниец сидел на водительском месте и нетерпеливо постукивал пальцами по рулю. — Куда ты его повезешь? — спросил Кокрофт. — Не знаю. Куда-нибудь подальше. — Поехали в Рим, — сказал Кокрофт. — Ему понравится в Риме. Там есть кошки, много кошек, он сможет гонять их. Это так весело — гонять кошек. — Кокрофт забрался в пикап. — Мы должны оставить его в каком-нибудь красивом месте. Он стал вспоминать свои самые любимые места в Риме. Их было много, но одно особенно нравилось Кокрофту. — Давай оставим его около Свадебного Торта. — Кокрофт всегда использовал это прозвище, которое римляне дали помпезному монументу, воздвигнутому в честь короля Виктора Эммануила. Кокрофт мог бы сказать, что, по большому счету, это самое красивое сооружение из всех, которые ему когда-либо приходилось видеть: гигантский кусок мрамора, освещенный пламенем вечного огня, возле памятника шумят фонтаны; где-то внутри этой холодной глыбы покоится тело неизвестного солдата, а над его головой скачут лошади — две бронзовые квадриги, установленные на высоких портиках по углам плиты, — они застыли в прыжке, и кажется, что кони сейчас сорвутся с пьедестала и улетят в небо. Кокрофт часто сидел на этой площади за столиком возле бара, расположенного прямо напротив старинной галереи, и любовался зелеными лучами лазерной подсветки, которая была установлена на крыше галереи. Он потягивал пиво, бормотал что-то невнятное об удивительном соседстве прошлого и настоящего и мечтал умереть. Кокрофт воображал себя сидящим на спине лошади — той, что слева, — кругом бушует страшная непогода: вспышки молний, ужасающие раскаты грома, — а он, перекрывая шум дождя и свист ветра, выкрикивает какой-нибудь монолог из «Короля Лира» (Кокрофт давно собирался перечитать эту вещь, поскольку из всей трагедии помнил одну-единственную строчку: «Прочь, гнусный страх и подлые сомненья»), после чего бросается вниз головой. Кровь заливает серые мраморные плиты, смешивается с бурными потоками дождевой воды, пенится, бежит, словно розовое шампанское, по водостокам и исчезает в люке, а его душа взмывает к небесам и вместе с конями уносится в вечность. Он, правда, никогда не задумывался, каким образом ему удастся проскочить мимо солдат, стоящих в почетном карауле, и взобраться на спину лошади. И все же место его гибели показалось Кокрофту неподходящим для Тимолеона Вьета. — Нет, — сказал он, — давай лучше оставим его возле Колизея. Да, именно возле Колизея. Мне очень нравится Колизей. Собственно, поэтому я и решил поселиться в Италии. Я часто смотрел на открытки с изображением Колизея. Такое величественное здание и… ну, там… всякие древние кирпичи. Конечно, в Колизее ему будет гораздо лучше. Кокрофт подумал, что Колизей имеет большую историческую ценность, чем Свадебный Торт, и Тимолеон Вьета тоже является большой исторической ценностью: они вместе прошли через столькие испытания и столько пережили за эти годы, так что Колизей — самое подходящее место для Тимолеона Вьета, А кроме того, Кокрофт вспомнил, что однажды видел там двух кошек, которые нежились на солнце. Тимолеону Вьета понравится гонять кошек, он даже сможет их есть, если захочет, потому что рядом не будет никого, кто мог бы ему это запретить. Боснийцу нравилось водить машину, и он давно не сидел за рулем, поэтому идея старика о поездке в Рим показалась ему заманчивой. — Хорошо, поехали в Рим, — сказал он. Всю дорогу старик пил и плакал. Время от времени Кокрофт засыпал, а очнувшись, пускался в долгие рассуждения о том, как он рад, что Тимолеон Вьета вступает в новую жизнь. Казалось, старик не замечал бешеной скорости, на которой Босниец гнал машину, и его опасных маневров, когда на перекрестках он почти утыкался в бампер стоящего впереди автомобиля. — О боже, — сокрушался Кокрофт, — я столько лет держал его в неволе. А теперь, теперь у него начнется совершенно иная жизнь, он будет абсолютно свободен и счастлив. Он не мог заставить себя обернуться и посмотреть через заднее стекло на сидящего в кузове Тимолеона Вьета. Каждый раз, когда Босниец делал крутой поворот или резко тормозил, пса швыряло из стороны в сторону, поводок натягивался и ошейник, словно удавка, стягивал ему горло. Уже совсем стемнело, когда они подкатили к автобусной остановке возле Колизея. В прошлом это место уже становилось площадкой для воображаемого самоубийства Кокрофта: он, совершенно голый, стоит на краю самой высокой стены Колизея, потом делает шаг и тихо, словно листок, сорванный порывом ветра, падает в мертвую пустоту ночи. Он представлял, как его тело лежит на тротуаре, мимо идут прохожие, никто не обращает на него внимания. И только летучие мыши, словно летающие пираньи, растаскивают тело на куски; постепенно от него не остается ничего, кроме белого, дочиста обглоданного скелета. Три человека на остановке дожидались автобуса. Казалось, им не было никакого дела ни до старого пикапа, ни до развалин Колизея, со всем их величием и исторической значимостью. Кокрофт сделал то, что ему было велено: вылез из машины, откинул задний борт и отвязал собаку. Босниец остановился чуть поодаль, наблюдая, как старик взял своего любимца на руки и опустил на землю. Тимолеон Вьета стоял, поджав хвост, и смотрел на хозяина. Кокрофт обнял его и поцеловал в макушку. — Прощай, Тимолеон Вьета, — прошептал он. — Спасибо, спасибо тебе за всё. — Кокрофт пожалел, что не взял с собой фотоаппарат. — Я люблю тебя, Тимолеон Вьета. Никогда не забывай об этом. И, пожалуйста, пойми, почему я так поступаю. Я больше не выдержу одиночества. Но я никогда бы не оставил тебя, если бы не был уверен, что так тебе будет лучше. Здесь очень хорошо: здесь есть собаки, с которыми можно поиграть, и кошки, которых можно погонять, и еды кругом полно — на земле всегда валяется что-нибудь вкусное. Ты будешь счастлив, ведь так? Как будто ты снова вернулся в старые добрые времена, до того, как в твоей жизни появился я и всё испортил. Да и в любом случае, — Кокрофт слегка повысил голос, — разве это не то, к чему ты всегда стремился? Разве ты чем-то отличаешься от всех остальных? Вы все бросаете меня. Рано или поздно я всем надоедаю, и вы перестаете любить меня, если вообще когда-нибудь любили, в чем я лично сомневаюсь. Все, кто когда-либо говорил Кокрофту, что любит его, впоследствии брали свои слова обратно. Все, кроме мальчика в серебристых шортах, который просто исчез среди ночи, когда Кокрофт лежал в беспамятстве после очередного запоя. Мальчик оставил записку — всего одно слово: «Прости!!!» Кокрофт никогда больше не видел его, но до него доходили разные слухи: например, что Монти Мавританец и мальчик обручились и собираются устроить грандиозную свадьбу на вилле Монти. Он полагал, что церемония состоялась и прошла успешно. — Да, вы все уходите, потому что я всем надоедаю, разве не так? Прощание с собакой стало для него еще одним расставанием, которых в жизни Кокрофта было немало. И как ни хотелось Кокрофту, чтобы пес остался с ним, он знал: будущее Тимолеона Вьета никак не связано с его, Кокрофта, жизнью. В сотне ярдов от них показался полицейский. Он вышел из густой тени, которую отбрасывала высокая стена Колизея, и направился к пикапу, припаркованному в неположенном месте — прямо напротив автобусной остановки. — Поехали, — прошептал Босниец, шагнув к обнявшейся парочке. Казалось, старик не слышал обращенных к нему слов, он сидел на корточках возле пса, все гладил и гладил его по голове и что-то шептал ему на ухо. Расстегнув ошейник, Босниец быстро сдернул его с шеи собаки, потом схватил старика под мышки и затолкал в кабину на пассажирское место. — Полиция. — Он нырнул в машину, хлопнул дверью и уехал. Часть вторая СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ Аббондио Козимо смотрел вслед отъезжающему пикапу. Ему хотелось поскорее вернуться домой, к жене, и он не имел ни малейшего желания связываться с людьми, которые могли совершить такой поступок — бросить собаку на автобусной остановке. Все те годы, что Козимо служил в полиции, нежелание связываться с неприятными людьми было его главной проблемой. Мысль стать полицейским никогда не приходила ему в голову, до тех пор, пока будущий тесть, старший офицер полиции, не начал настаивать на том, чтобы Козимо поступил на службу. Ради любви он готов был совершить какое угодно безумие и, решив, что со временем все как-нибудь само собой образуется, согласился. Он ненавидел дело, которым занимался уже пятнадцать лет, и больше всего — необходимость сталкиваться лицом к лицу с такими ужасными людьми, как эти двое из пикапа, которые выкидывают собаку и уезжают, оставив беззащитное животное на произвол судьбы. И все же он считал, что без них собаке будет гораздо лучше. Если бы он остановил пикап и заставил людей забрать собаку, они бы просто отвезли ее в какое-нибудь темное место и перерезали ей глотку. Однако уйти он тоже не мог. Хотя большинство его коллег именно так и поступили бы. Они постоянно донимали Козимо разными шутками по поводу его излишней мягкости — с таким характером карьеру не сделаешь! — и при всяком удобном случае замечали, что ему вечно поручают скучную, рутинную работу, вроде патрулирования района возле Колизея, где в его обязанности входит гонять попрошаек, пристающих к туристам, и напоминать самим туристам, которые вечно норовят обнажиться по пояс, чтобы они надели футболки. Бравые коллеги-офицеры любили собраться небольшой группкой и, усевшись на скамеечке в парке, от души посмеяться над мягкотелым хлюпиком; вот они — другое дело: мужественные парни с железной хваткой. Мужественные парни и близко не подошли бы к какой-то бездомной дворняге, сочтя это недостойным офицера полиции; надвинув фуражку на лоб, они прошли бы мимо, старательно делая вид, что вообще не заметили ни пикапа, ни собаки. Но сердце Козимо разрывалось от жалости к брошенному животному. Он направился к собаке. Пес сидел на тротуаре и смотрел на приближающегося человека. Козимо обратил внимание на его глаза — он никогда не видел, чтобы у животного были такие прекрасные и такие испуганные глаза. Они напомнили полицейскому картины, которые рисовала его жена. В свое время молодых людей свела именно любовь к животным и растениям. Они вместе учились в школе, а по выходным часто ездили за город; прихватив с собой бинокли, они могли часами лежать в высокой траве и наблюдать за птицами. Поженившись, вместе придумывали, как украсить клумбы и какие посадить цветы, чтобы привлечь бабочек в крохотный садик, который они разбили под окнами своей квартиры, расположенной на первом этаже. Жена рисовала цветы, деревья и птиц и сдавала свои акварели в художественный салон. Иногда поступали особые заказы: кто-нибудь из покупателей просил сделать портрет их домашнего питомца. Жена с удовольствием рисовала собак и кошек, на ее картинах даже самые несимпатичные звери всегда получались трогательно-милыми — с головой, чуть склоненной набок, и большими печальными глазами, от которых у хозяев замирало сердце. Гонорары были небольшими, но жене очень нравилась эта работа. Каждый раз, возвращаясь после таких сеансов, она говорила мужу, что ей очень хотелось бы иметь дома какое-нибудь животное: собаку или кошку — все равно. Однако, подумав, она неизменно останавливалась на собаке, потому что кошка, скорее всего, станет ловить бабочек в их чудесном маленьком садике. Он отвечал, что надо подождать и не заводить собаку, пока у них не родится ребенок, потому что животное может начать ревновать к новому члену семьи. Немного поспорив, жена в конце концов соглашалась с ним. Однако мимо этой собаки он не мог пройти. Козимо решил взять пса с собой. «Привет, а у нас гости, — скажет он, прежде чем впустить его в квартиру. — Кое-кто очень хочет с тобой познакомиться». Козимо представил улыбку жены, когда она увидит собачку, о которой так долго мечтала. Они назовут найденыша Аббондио. Жена нарисует портрет их нового любимца и повесит на стене в холле. Козимо слегка нагнулся и вытянул вперед руку. — Иди сюда, — позвал он, похлопав себя по ляжке, при этом он неловко зацепил локтем болтающуюся на поясе кобуру — Аббондио, ко мне! — Пес недоверчиво покосился на человека и попятился. — Подойди, давай поздороваемся. По-прежнему согнувшись и вытянув вперед руку, Козимо начал медленно приближаться к собаке. Аббондио отпрянул и кинулся бежать через дорогу, едва не угодив под колеса подкатившего к остановке автобуса. Козимо беспомощно смотрел вслед собаке. — Прощай, Аббондио, — сказал он. Выскочив из-под автобуса, Аббондио припустил по тротуару в сторону виа дей Фори Империали. Вскоре полицейский потерял его из виду. Козимо пошел в другую сторону — по направлению к полицейскому участку. Он думал, стоит ли говорить жене о том, что случилось. Вероятно, он скажет, что видел, как двое людей высадили собаку на автобусной остановке и уехали, он опишет ее длинную густую шерсть и удивительные глаза — очень красивые и очень печальные; а потом расскажет, как собирался привести пса домой и как тот испугался и убежал: пес так быстро исчез в темноте, что Козимо не пошел вслед за ним — все равно было бы невозможно его догнать. Жена выслушает историю, вздохнет и улыбнется, а он посмотрит на нее и тоже улыбнется. «Ничего, — скажет кто-нибудь из них, — не расстраивайся. В конце концов, это была всего лишь собака». После ужина они сядут смотреть телевизор, или играть в карты, или станут листать книги и журналы, где рассказывается о растениях и животных. Они будут читать и рассматривать иллюстрации до тех пор, пока не почувствуют, что у них слипаются глаза, и тогда пойдут спать. Они в полном молчании выехали из города и отправились в обратный путь. Этот путь из Рима домой, когда в кабине висит гнетущая тишина, а сердце сжимается от невыносимого чувства утраты, был очень хорошо знаком Кокрофту. В прошлом ему не раз приходилось возвращаться в одиночестве, после того как он отвозил в аэропорт своих любимых мужчин и мальчиков. Он оставлял их у паспортного контроля, даже не имея возможности поцеловать на прощание, и уходил, точно зная, что никогда больше не увидится с ними. Он возвращался домой ни с чем, после того как все выходные слонялся по барам в поисках нового друга. Он возвращался из Рима вместе с мальчиком в серебристых шортах, после того как они целый день бродили по музеям, гуляли среди древних развалин и украдкой целовались где-нибудь в Катакомбах. Даже при воспоминании о счастливых днях ему становилось грустно. — Знаешь, — Кокрофт грохнул кулаком по крышке бардачка, — я думаю, у тебя нет страховки. Он допил остатки виски и уснул. Утенок Девушка сжимала в кулаке монету. Моросил теплый летний дождь. У девушки не было плаща, и ее одежда быстро промокла, но она словно не замечала этого, или ей было все равно. Она давно мечтала оказаться на этом месте — с тех пор, как впервые узнала о примете: в одном из путеводителей девушка прочла, что любой человек, который бросит в фонтан монетку, обязательно снова вернется в этот город. Всю осень, зиму и весну она провела в мечтах. Девушка представляла, как они с Энрико придут сюда в последний вечер накануне ее отъезда. Энрико поцелует ее, крепко-крепко прижмет к себе и будет умолять, чтобы она поскорее вернулась в Рим; может быть, он даже предложит ей выйти за него замуж. На следующий день он проводит ее в аэропорт, и она улетит в Кардифф. Там ее встретят отец и брат, они сядут в машину и поедут домой. В своих мечтах девушка ни разу не видела себя стоящей возле фонтана в одиночестве и сомнениях: что ей делать с монетой достоинством в пять фунтов, которую она специально привезла из Уэльса? Они познакомились прошлым летом в Тенби. Девушка работала в небольшом магазинчике. Осенью она собиралась поступать в колледж, и ей хотелось подкопить денег, чтобы не зависеть от родителей. Энрико приехал в Уэльс на пару месяцев — он подрабатывал в кафе у каких-то своих дальних родственников, а заодно изучал английский язык. Для разговорной практики он заводил беседы с симпатичными девушками. Иногда девушки делали вид, что не понимают английского, и отвечали ему на валлийском языке. Она влюбилась в него с первого взгляда, как только Энрико подсел к ее столику и очень вежливо спросил, не найдется ли у нее нескольких минут, чтобы просто поболтать с ним. Остаток лета они провели вместе. Рано утром Энрико потихоньку выскальзывал из фургончика, в котором жила девушка, и бежал в свое кафе. Когда пришла пора расставаться, они поклялись друг другу в вечной любви. Она еще на год отложила поступление в колледж, нашла работу в магазине неподалеку от дома и стала копить деньги на поездку в Рим. Все свободное время девушка посвящала изучению итальянского языка. Для Энрико она купила учебник валлийского языка и послала его в Италию. Она написала, что ему совершенно не обязательно знать этот язык — все ее родственники говорят по-английски, но будет здорово, если он запомнит хотя бы несколько фраз. Он мог бы блеснуть своими знаниями, когда приедет знакомиться с ее семьей: это наверняка произведет благоприятное впечатление на родителей. В ответном послании Энрико сообщил, что уже начал изучать ее родной язык. Также он написал, что ждет ее в конце весны, может быть она приедет недели на три-четыре, он покажет ей свой город, и, если ей понравится Рим, они решат, как быть дальше. Девушка ни секунды не сомневалась — она всей душой полюбит и его город, и его страну. Также она знала, что ни в этом, ни в следующем году она не будет поступать в колледж. Она уже начала готовиться к переезду в Италию. В путеводителе девушка вычитала, что можно устроиться на работу гувернанткой. В принципе работа с детьми не вызывала у нее особых возражений. Из того же путеводителя она узнала, что у иностранцев есть возможность подработать, давая уроки английского языка. В книге не говорилось, нужны ли в Италии преподаватели валлийского, но в Риме живет четыре миллиона человек — должны же найтись среди них желающие изучать и этот язык. И вот наконец ее самолет приземлился в аэропорту Леонардо да Винчи. Энрико встретил ее и повел к выходу. Она попросила его произнести что-нибудь на валлийском. Энрико сказал, что ничего не помнит, кроме helo, hwyl, iechyd da и diolch yn fawr[2]. До города они добирались поездом. Всю дорогу они с Энрико провели в тамбуре возле туалета — это было самое безопасное место, поскольку шум спускаемой воды заглушал их вздохи и звуки страстных поцелуев. От вокзала до отеля на виа Фиренце они шли пешком. Энрико сказал, что так будет гораздо быстрее, — лучше прогуляться, чем стоять в очереди на такси. За две недели до отъезда девушка получила письмо, в котором Энрико сообщил название отеля и подробно рассказал, по каким улочкам они пойдут и какие достопримечательности встретятся на их пути. Она отметила маршрут на карте и часами смотрела на красную линию, воображая, как они шагают с Энрико рука об руку. Но реальность превзошла все ее самые смелые ожидания. Теплый весенний воздух был напоен чудесными запахами, незнакомыми и волнующими, — без сомнения, это и был неповторимый аромат Италии. И старинные здания, многие из которых имели довольно причудливую конфигурацию, оказались намного выше, чем она представляла, а в живописных трещинах на стенах домов ей виделся неизгладимый след, оставленный прошедшими тысячелетиями. Пешеходы, которые решались ступить на мостовую, чтобы перейти на другую сторону улицы, чудом уворачивались от «фиатов» и «мерседесов», беспорядочно снующих во всех направлениях. Но Энрико держал ее за руку, и девушке казалось, что она находится под надежной защитой: пока он рядом, ничего плохого с ней приключиться не может. Единственно, чему она совершенно не удивлялась, — это ощущению, возникшему у нее с первой же минуты: ей казалось, что она попала в родной город, словно вернулась домой после долгой разлуки. Она не привыкла останавливаться в отелях и не знала, как может выглядеть комната, которую снял для нее Энрико. Однако девушка не ожидала, что сама гостиница окажется такой странной. Прежде всего это вообще не было похоже на гостиницу, скорее напоминало квартиру, расположенную на последнем этаже старого дома. Им пришлось преодолеть несколько лестничных маршей и позвонить в звонок у входной двери. Их впустили внутрь. Они вошли в небольшой холл, освещенный тусклым электрическим светом, отчего все вокруг приобретало какой-то грязновато-желтый оттенок. Маленькая девочка лет пяти с копной мелких кудряшек и огромными черными глазами каталась на трехколесном велосипеде возле регистрационной стойки. Гостиница пахла стариками и кухней. Девушка протянула мужчине за стойкой свой паспорт и расписалась на засаленном бланке. Энрико договорился о существенной скидке, потому что она остановится у них на длительный срок и не будет пользоваться пансионом. Энрико сказал, что она может покупать дешевые пирожки в кондитерской на углу. В гостинице было неуютно и шумно. Когда они занимались любовью, девушка слышала за стеной телевизор — судя по всему, передавали эстрадный концерт; затем послышался монотонный голос диктора — похоже, концерт закончился и начались новости. На следующий день Энрико повел ее в Колизей, в собор Святого Петра, а потом они гуляли по бетонным набережным Тибра. До поездки в Италию она только один раз была за границей. В Риме ей нравилось решительно все, и даже ощущение, что ты становишься частью нескончаемого потока туристов — улыбающихся японцев, беспрестанно щелкающих фотоаппаратами, и серьезно настроенных католиков, приехавших поклониться святыням древнего города, — доставляло ей не меньшее удовольствие, чем посещение самих достопримечательностей. Они вернулись в гостиницу. Вечером он повел ее ужинать. Они зашли в кафе, расположенное на какой-то тихой улочке. Кафе было маленьким и уютным. Они сидели за столиком у окна, и девушка спросила, когда Энрико собирается представить ее своей семье. Он ответил, что через несколько дней, ей надо немного привыкнуть и осмотреться, а потом он хочет, чтобы сначала они побыли вдвоем. Он сказал, что ужасно соскучился и не желает ни с кем делить ее. После ужина они отправились в ночной клуб. Там они танцевали. Клуб был полупустой, потому что по вторникам в ночные клубы ходит мало народу. На четвертый день ее пребывания в Риме Энрико позвонил в гостиницу и оставил сообщение: он извинялся и говорил, что вечером не сможет прийти, потому что ему надо готовиться к экзаменам. Девушка понимала: Энрико учится в университете, и ему приходится много заниматься. Поэтому в тот вечер вместо ночного клуба она пошла в кино на эротическую комедию. В фильме не было никакой особой эротики, и ничего смешного она в нем тоже не увидела. В зале сидело человек шесть-семь, и никто не смеялся. Для того чтобы понять сюжет, совершенно не требовалось знание языка, но девушка все равно внимательно прислушивалась к тому, что говорят герои, стараясь уловить знакомые слова. Вернувшись в отель, она немного поиграла в футбол с маленькой девочкой, у которой были огромные глаза и голова в мелких кудряшках, и рано легла спать. Энрико очень много занимался, ему приходилось писать массу сочинений и рефератов, часто он отменял встречу из-за дополнительных лекций и семинаров, которые назначали совершенно неожиданно. Она много времени проводила в одиночестве. Девушка знала, что они не смогут с утра до вечера быть вместе, но она никак не думала, что Энрико будет так сильно занят. Она перекусывала в пиццериях, покупала дешевые пирожки в кондитерской на углу и гуляла по городу. Чтобы как-то развлечься, девушка разглядывала прохожих и пыталась определить, кто из них итальянец, а кто нет. Ее поражало, насколько итальянцы не похожи друг на друга, при этом собственное удивление казалось ей ужасно глупым. Она полагала, что увидит мужчин, которые выглядят примерно так же, как Энрико — ну, конечно, не такие красивые, — а сама она в окружении темноволосых и смуглолицых итальянок будет ощущать себя девушкой с золотистыми волосами. Но ей часто попадались молодые люди с отвисшим двойным подбородком, узкими плечами, лысеющей головой и брюшком, выпирающим из-под пиджака строгого делового костюма; а волосы и кожа у некоторых девушек были настолько светлыми, что она бы никогда не приняла их за уроженок Италии, если бы не слышала их беглую итальянскую речь. Среди местных жителей встречались люди в очках и люди на костылях, а один раз она даже видела римлянина в инвалидном кресле. Без Энрико она с большой осторожностью переходила улицы. Даже когда на светофоре горела зеленая надпись «Avanti», она с опаской ступала на мостовую, потому что стоящие вплотную к «зебре» машины рычали моторами и, казалось, были готовы в любую минуту сорваться с места. Если удавалось, девушка пристраивалась к монахине и переходила дорогу вместе с ней, зная, что так она будет в безопасности. Иногда она думала, какие обряды ей придется пройти, чтобы принять католичество. Ей нравились католические соборы, и она хотела иметь много детей, так что, наверное, особых проблем не должно возникнуть. Девушка полагала, что на каком-то этапе от нее потребуют отказаться от приема противозачаточных таблеток. Все старинные здания, мимо которых она проходила, представлялись ей крайне ценными с исторической точки зрения. Она листала путеводитель в поисках сведений о них и, если не находила, начинала фантазировать: когда этот дом был построен, и кто жил здесь раньше, и надо ли платить за вход. Когда девушка уставала гулять по городу, она возвращалась в свою комнату Шум в гостинице не утихал ни днем, ни ночью. В трубах постоянно урчало и булькало, снизу доносились какие-то странные звуки, семья, которая держала гостиницу, вечно кричала — либо они что-то кричали друг другу, либо орали друг на друга; и каждый раз, когда у входной двери появлялся постоялец, раздавался пронзительный звонок — девушка от него испуганно вздрагивала и просыпалась. Дома у нее был будильник, который точно так же резко трезвонил по утрам. Иногда, если ей совсем не удавалось заснуть, она читала англо-итальянский разговорник или играла с девочкой. Ее звали Розита. Это был тихий и спокойный ребенок. Энрико навещал ее, но всегда выбирал какое-то странное время: то он говорил, что может уделить ей лишь полтора часа, и назначал встречу с восьми до половины десятого утра, а то заявлялся после полуночи. Девушке казалось, что, как только они ложатся в постель, по коридору начинают сновать люди. Иногда она слышала под дверью чьи-то шаги и тяжелое дыхание. Но были моменты, когда девушка не могла сдержаться: она стонала и вскрикивала, не заботясь о том, кто их услышит и что подумают соседи. Здесь, в Риме, в гостинице, все было совсем не так, как в Тенби, где в их распоряжении имелся отдельный вагончик и они могли любить друг друга, забыв обо всем на свете. И все же девушка чувствовала себя счастливой, просто потому, что рядом был ее Энрико. Прошло две недели. Однажды Энрико забежал к ней днем. Сначала они занимались любовью, а потом, лежа у него на плече, девушка спросила, когда он представит ее своей семье. Энрико сказал, что не собирается знакомить ее с родителями, потому что у него уже есть девушка, которая им очень нравится и на которой он, возможно, женится. Он положил руку ей на бедро, поцеловал в губы и начал говорить, какая она красивая и что он без ума от ее маленькой белой груди и золотисто-русых волос, но они должны сохранить их отношения в секрете. После секундного замешательства она влепила ему пощечину и, как был, голым, вытолкала за дверь. Розита, которая в этот момент проезжала по коридору на трехколесном велосипеде, заплакала, впервые в жизни увидев возбужденный член. Но слезы мгновенно высохли, когда потрясенная девочка заметила, как эта страшная штука обвисла и сморщилась, пока мужчина молотил кулаком в дверь комнаты. Дверь приоткрылась, и мужчине в лицо полетел узел с его скомканной одеждой. Однако Розита была уже далеко — она катила по коридору на своем велосипеде, совершенно позабыв об ужасном зрелище. Выждав некоторое время и убедившись, что Энрико ушел, девушка оделась и пошла в бюро путешествий. Там она заказала билет на утренний рейс и вернулась в гостиницу. Девушка собирала вещи и плакала. Успокоившись, она отправилась искать фонтан. Она сидела возле фонтана и перекатывала в пальцах монету. «Дерьмо, — пробормотала она вполголоса, бросив взгляд на фигуру в центре фонтана — какой-то бородатый урод, возможно бог, рядом с ним две здоровенные каменные бабы. — Полное дерьмо», — добавила она, глядя на дурацкие физиономии тритонов и бегущие по камням жиденькие струйки воды. Нечто подобное она видела в одном из отделов универмага «Хоумбейз», специализирующемся на торговле гипсовыми скульптурами для сада, только эта композиция выглядела еще более помпезной и неестественной. Вокруг фонтана толпились туристы. Влюбленные парочки сразу бросались в глаза: они стояли, держась за руки, и, казалось, не замечали ни самого фонтана, ни моросящего дождя. Остальные, в основном подростки, подходили шумными группами и швыряли в воду пригоршни монет. Она не могла понять, почему люди так стремятся прийти сюда и взглянуть на статуи, которые, если хорошенько подумать, иначе, как полным дерьмом, не назовешь. Туристы радостно щелкали фотоаппаратами, выискивая наиболее удачный ракурс, чтобы запечатлеть бородатого старика и его подручных. Некоторые особо тонкие натуры впадали в экстаз от одной мысли, что они находятся в этом священном месте, и пытались влезть на парапет фонтана. Полицейским приходилось то и дело дуть в свисток, чтобы согнать их оттуда. На одной стороне площади девушка заметила магазин «Обувь и сумки», на противоположной — «Сумки и обувь». Она пожала плечами: «Какому идиоту взбредет в голову покупать башмаки или сумку в этих захудалых лавчонках? Скопище вонючего дерьма», — подумала она. Девушка достала из сумочки плитку отвратительного итальянского шоколада. Когда начала разворачивать обертку, к ней подошла собака. Пес сел напротив девушки и внимательно уставился на шоколадку. — Нет, — сказала девушка. В глазах собаки она видела просительное выражение. — Нет, — повторила она и, отломив от плитки маленький квадратик, положила его себе в рот. Пес не реагировал на ее «нет», произнесенное сначала по-английски, затем по-итальянски. Тогда девушка перешла на валлийский: — Na, chei di ddim[3]. Пес шевельнулся и придвинулся чуть ближе. Девушка удивленно взглянула на него, он склонил голову набок и посмотрел ей в глаза. — Ну хорошо, один кусочек. — Она бросила собаке квадратик. Пес подпрыгнул, поймал его на лету и проглотил. Девушке не нравился шоколад, но она знала, насколько он полезен, особенно в стрессовой ситуации. Она где-то читала, что употребление шоколада можно сравнить с занятием сексом — что-то связанное с химическими элементами, которые поступают в организм в обоих случаях. Девушка задумалась и решила, что, пожалуй, это даже приятнее, чем секс с ее бывшим парнем, но все же не так здорово, как заниматься любовью с Энрико. Она отломила еще кусочек и медленно рассосала, прижимая языком к нёбу. Ей стало немного лучше. В прошлом девушке ни разу не приходилось переживать любовных трагедий, и она была удивлена остротой собственных чувств. Такое ощущение, что в животе поселился злобный хорек, он грызет ее своими зубами и отчаянно пытается вылезти наружу. Раньше она думала, что невыносимые муки, о которых поется в песнях, это просто метафора и речь идет о душевных страданиях. Однако эта боль была вполне ощутимой физической болью. Она чувствовала ее под веками, как будто в глаза насыпали мелкий речной песок, — смутное ощущение из далекого детства. «Какая странная вещь — глаза», — подумала девушка. Боль скрипела на зубах и давила на плечи, но самое неожиданное — это ноющая боль в лодыжках, словно кости в ногах вдруг сделались мягкими, превратились в трухлявое крошево. Девушке казалось, что если она сейчас поднимется на ноги, то они сомнутся, как у тряпичной куклы. Должно быть, это и есть та боль, о которой поется в песнях, — она превращается в мучительное жжение, медленно пожирающее человека изнутри. — Как твои лодыжки? — спросила она у собаки. — Не болят? Пес следил за руками девушки, ее пальцы задвигались и отломили кусочек шоколада. Пес снова подпрыгнул и ловко поймал угощение. — Как бы я хотела быть тобой, — сказала девушка. Мимо прошел торговец розами. Он покосился на девушку, но профессиональное чутье подсказало мужчине, что лучше оставить ее в покое. Девушка и собака по очереди жевали свои маленькие шоколадные квадратики, пока плитка не кончилась. Девушка подумала, как, должно быть, расстроился ее бывший парень, когда она позвонила ему из Тенби и сказала, что между ними все кончено. Теперь она поняла, почему он кричал и плакал в трубку, а потом писал ей длинные письма, в которых называл ее грязной потаскухой. В одном из писем он подробнейшим образом рассказывал о том, как ему видится их счастливое будущее: они живут в маленьком симпатичном домике на берегу моря, у них четверо детей — два мальчика и две девочки — и собака — красавец лабрадор по кличке Джумбо Джет. Это было так поэтично и так трогательно! У девушки сжалось сердце, ей захотелось позвонить своему бывшему другу и сказать что-нибудь хорошее или просто извиниться. Она погладила пса по голове. — Хочешь есть? Я умираю с голоду. Пойдем, перекусим где-нибудь. — Девушка поднялась на ноги, чувствуя ноющую боль во всем теле. Она зашла в кафе и купила два гамбургера с салатом. — Держи, — девушка бросила на землю один гамбургер. Пес почти не тронул овощи, но с удовольствием съел мясо и хлеб. Покончив со своей порцией, девушка снова зашла в кафе и купила еще два гамбургера. Ее словарного запаса вполне хватило, чтобы попросить женщину за прилавком сделать один гамбургер без салата. — Я твой лучший друг, — сказала девушка, наблюдая, как пес доедает свою порцию. — Ты смотришь на меня и не можешь насмотреться. — Она погладила собаку по голове. — Ты любишь меня. Она пошла по улице. Пес побежал следом. Девушка не сомневалась, что так он и поступит. — Ты не бешеный? — спросила она, оборачиваясь к собаке. — Ты не укусишь меня? А, как, разве ты не хочешь укусить меня? Разве не для этого ты идешь за мной по пятам? Ты просто ждешь подходящего момента, когда можно будет наброситься. Что, угадала? Ну, давай же, кусай. — Она наклонилась и поднесла руку к носу собаки. Пес понюхал ее ладонь. Девушка улыбнулась. — Ну что же, для бешеной собаки вполне достаточно. О, господи, да я насквозь промокла! Хотя тебе все равно, ты любишь бегать под дождем. Ты же собака. Заметив, наконец, что блузка совсем мокрая, девушка поняла еще одну вещь: у нее болели костяшки пальцев, но эта боль не имела ничего общего с той тоскливой ломотой, которая сковывала тело; причина была иной — саднящая боль появилась после того, как девушка наотмашь ударила Энрико по лицу. Впервые в жизни она ударила человека, но девушка знала, как надо бить, — брат не раз показывал ей приемы самообороны. Он брал подушку и, держа ее на вытянутых руках, заставлял девушку наносить удары. «Резче, сильнее, — командовал он. — Представь, что это лицо Аманды Джонс и что оно находится от тебя чуть дальше, чем на самом деле, и бей — тогда твой кулак сохранит инерцию движения. Это похоже на бег, когда ты видишь финишную черту, но не сбавляешь темп, пока не пересечешь ее». Брат научил девушку вкладывать в удар всю силу и показал, какие точки на лице являются самыми болезненными — в них-то и надо целиться. Он сказал, что знает еще много приемов, но для девушки достаточно этих двух-трех — несложных и вместе с тем эффективных. Брат был уверен: в случае чего сестра сумеет постоять за себя. И уроки не прошли даром. Правда, до драки с Амандой Джонс дело так и не дошло, но полученные навыки сами собой всплыли в памяти, и удар, который девушка нанесла Энрико, получился что надо. Брат мог бы гордиться своей ученицей. Вероятно, он не испытал бы гордости за сестру, если бы увидел, как она разгуливает по Палатину в одной легкой юбочке, под которой нет трусов, или как она и ее итальянский красавец трахаются в туалете китайского ресторана, но он без сомнения будет очень доволен, когда услышит историю о том, как она врезала подонку в челюсть, вложив в удар столько силы, что содрала кожу на руке. «Так ему, — брат рубанет кулаком воздух. — И главное — вот умора! — макаронника избила девчонка». Пес по-прежнему трусил рядом с девушкой и, похоже, не собирался уходить. — О, я вижу, ты действительно влюбился в меня. Ну, сознавайся, влюбился, да, с первого взгляда? Это потому, что я хорошая и добрая, и ты понял, что я не прогоню тебя. Я тоже люблю тебя. И в доказательство моей любви я угощу тебя еще чем-нибудь вкусненьким. У торговца, раскинувшего на углу свой лоток, девушка купила жареные каштаны. Когда каштаны остыли, девушка и пес принялись за еду. Она опустилась на скамейку, пес уселся напротив и, склонив голову набок, посмотрел на девушку. Она кидала ему каштаны, пес ловил и жевал их, казалось, без особого удовольствия, однако от угощения все же не отказывался. — Теперь я могу стать толстой и некрасивой, — сказала девушка. — Потому что теперь меня никто не любит. Никто, кроме тебя. Только ты у меня и остался. — Она наклонилась и, прихватив длинные уши собаки, слегка потрепала их. — Как тебя зовут? — Пес взглянул на нее снизу вверх и вильнул хвостом. — Я могла бы назвать тебя Малыш или Утенок. О нет, я буду звать тебя Хьюго. Она соскучилась по Хьюго. Он был ее лучшим другом, и с ним девушка могла говорить обо всем на свете. Хьюго был первым, кому она рассказала об Энрико, и лишь потом позвонила своему бойфренду. Собственно, ее парень так ничего и не узнал об итальянце. Девушка просто сказала, что им надо расстаться. Почему? Нет, у меня никого нет. Но мне кажется, мы слишком разные люди и не сможем быть вместе. Перебирая шелковистые уши собаки, девушка решила, что Хьюго — ее единственный друг, самый близкий и самый дорогой. Она позвонит ему, как только вернется домой. Девушка вспомнила, как хорошо им было вдвоем: они сидели у него в комнате, слушали музыку или смотрели телевизор; они разговаривали часами и хохотали до упаду и могли выпить столько пива, что едва держались на ногах. Хьюго никогда не пытался поцеловать ее, даже когда они были по-настоящему пьяны. Это казалось девушке странным. Иногда она, изображая психолога, вела с ним долгие беседы: «Ты должен следовать зову сердца, и тут совершенно нечего стыдиться. Отправляйся в Бристоль или в другой большой город, где ты сможешь найти себе симпатичного мальчика. Вы полюбите друг друга и будете счастливы». Он смеялся и колотил ее подушкой по голове. Она послала ему открытку с изображением памятника королю Виктору Эммануилу, приписав на обороте, что эта откровенно гомосексуальная конструкция должна ему понравиться. Девушка поймала себя на том, что последние минут пять не вспоминала об Энрико. — Спасибо, — она чмокнула пса в макушку. — Все прошло: я больше никого не люблю. И всё благодаря тебе. Но потом боль в лодыжках вернулась. Девушка подумала об Энрико, вспомнила, как они целовались, и к глазам снова подступили слезы. Она решила назвать его Утенком. Она и сама не знала, почему остановилась на этом имени. Да и какая разница! Она зашла в магазин, купила еще одну плитку шоколада и бутылку шампанского. Ей совсем не хотелось шампанского, но она подумала, что не помешает выпить. Девушка решила, что раз у нее все равно нет штопора и вино, которое она купила, слишком дешевое, чтобы быть настоящим шампанским, то эта маленькая попойка не будет похожа на большое торжество. Девушка вышла на набережную, села на каменный парапет и стала смотреть на людей, которые шли в рестораны и ночные клубы. Потом она открыла бутылку. Пробка выстрелила и покатилась по асфальту. Пес поймал ее, притащил обратно и отдал в руки девушке. В награду он получил большой кусок шоколада. В какой-то момент пес присел и выгнул спину дугой, собираясь нагадить прямо на тротуар, но девушка вовремя оттолкнула его на газон. Дождь давно кончился, затянутое низкими облаками небо очистилось. Блузка почти высохла и уже не липла к телу. Вскоре стемнело, и на улице заметно похолодало. Она зябко поежилась. Девушка прикидывала, в котором часу ей нужно вернуться в гостиницу, чтобы забрать вещи: самолет улетает в одиннадцать тридцать, значит, что-нибудь около семи, а до этого времени она будет гулять по ночным улицам и трястись от холода. Девушка подумала, как бы она поступила, если бы увидела, что возле гостиницы ее ждет Энрико. Она представила: Энрико беспокойно ходит перед домом на виа Фиренце — он страшно волнуется: куда она пропала? Завидев ее, он бросается ей навстречу и говорит, что порвал с той, другой, девушкой и что он с ума сходит от любви к ней, у него просто нет слов, чтобы выразить свою любовь, и что теперь они никогда не расстанутся. Интересно, она бы приняла его обратно? Девушка не знала. Она понятия не имела. Да, она, не задумываясь, упала бы в его объятия. Она волновалась: не вредно ли Утенку есть шоколад, да еще в таких количествах? Но где в Риме в два часа ночи можно достать собачьи консервы? — Идем, — сказала девушка, — ты нуждаешься в полноценном сбалансированном питании. Они шли по улицам. Переходя дорогу, девушка придерживала пса за длинную шерсть на загривке, хотя он и без того послушно следовал за ней по пятам. Она так и не нашла магазина, где продается сухой корм для собак, но подумала, что чипсы «Принглс» и попкорн ничем особенно не отличаются от собачьих галет. — Все любят «Принглс», — сказала девушка, высыпая на асфальт половину содержимого коробки, похожей на большой тюбик для зубной пасты. Пес расправился с угощением, и они пошли дальше. Девушка время от времени бросала Утенку чипсы, он подпрыгивал и ловил их на лету. Она подумала, не начать ли ей курить. За две недели, проведенные в Риме, девушка довольно часто думала об этом. Но вовсе не потому, что ей нравился вкус сигарет, просто она хотела так же изящно держать в вытянутой руке длинную тонкую сигарету, как это делали итальянские девушки. Они прошли мимо Пантеона. Девушка дважды была внутри: один раз в солнечную погоду — тогда через отверстие в куполе она видела кусочек голубого неба и высокие облака — и второй раз в серый дождливый день. Она представила, что рядом с ней стоят дети — мальчик и девочка, у них светлые волосы, как у мамы, и смуглые личики, потому что их папа итальянец, они смеются и, вытягивая вперед свои крошечные ладошки, пытаются поймать капли дождя. Но Энрико убил детей — их детей. С таким же успехом он мог бы сбросить камень через дырку в куполе — прямо на светловолосые головки двух невинных малюток. Сейчас, глядя на темную громаду Пантеона, девушка вспомнила страшные истории о газовых камерах. Кругом было пустынно и тихо. Ветер подхватил и погнал по тротуару пустой полиэтиленовый пакет. Девушка вздрогнула от неожиданности, но не испугалась, потому что рядом с ней был Утенок. Часов в семь утра они решили, что пора возвращаться, и неторопливо побрели в направлении гостиницы. Девушка думала, что она будет делать, когда вернется в Уэльс. Сначала она попадет в заботливые руки мамы: мама закутает ее в теплое одеяло и будет поить куриным бульоном, словно у нее сильная простуда, а когда мама на минутку выйдет из комнаты, папа быстро нальет стаканчик бренди и скажет, чтобы она выпила его одним глотком. Потом она вернется на работу в магазин и станет готовиться к поступлению в колледж, а потом поступит в колледж и уедет из родительского дома. Она возьмет с собой фотографию Утенка и повесит ее над своей кроватью. Люди будут показывать на фотографию и спрашивать: «Это твоя собака?» А она будет отвечать, что это не ее пес, и рассказывать о поездке в Рим и о том, как все было ужасно и как в последнюю ночь перед отъездом она гуляла по городу в сопровождении собаки, которая всюду следовала за ней по пятам. Она скажет, что ей очень хотелось забрать пса с собой, но, увы, она знала заранее, что это невозможно, во всяком случае у нее не было денег на билет для собаки. Она вышла на виа Кваттро Фонтане. Место было ей знакомо, теперь девушка знала, на какую улицу надо свернуть, чтобы добраться до гостиницы. Она удивилась, вспомнив, как восторгалась и всплескивала руками, когда Энрико впервые привел ее к этим фонтанам. Подумаешь, шедевр — четыре некрасивые каменные фигуры лежат на земле. Прошлым летом она была в Тенби и видела сотни некрасивых толстых людей, которые лежали на пляже. Они подошли к гостинице. — Слушай, — сказала она, присев на корточки перед собакой, — посиди здесь, а я сейчас быстренько сбегаю за фотоаппаратом. Я мигом, туда и обратно. Подожди меня, не уходи. Она высыпала на асфальт остатки чипсов и помчалась наверх, в свою комнату. Аппарат лежал на тумбочке возле кровати. Схватив его, девушка подумала, что там полно снимков Энрико. Она сдаст пленку в фотоателье, а потом, когда получит готовые фотографии, ей придется попросить брата унести их из дома и выкинуть в мусорный ящик. Она сохранит лишь фотографии собаки. На пленке из тридцати шести кадров свободными оставались всего четыре. Девушка сбежала по лестнице и выскочила из подъезда. Чипсы, которые она высыпала на асфальт перед входом в гостиницу, исчезли, а вместе с ними исчез и Утенок. Она кинулась в сторону виа Националь. Девушка бежала по улице, натыкалась на прохожих и звала пса по имени, но его нигде не было видно. Наконец она остановилась, в последний раз посмотрела направо, налево и пошла обратно. Она знала: собака ушла и больше не вернется. Девушка подумала, что надо попросить портье вызвать такси; потом она сядет в холле и будет ждать, когда придет машина и отвезет ее в аэропорт. Она опустилась в кресло, достала аппарат из футляра и с легким щелчком открыла заднюю крышку. Она вытащила кассету и вытянула из нее пленку. Пленка стала такой же грязновато-желтой, как и электрический свет в холле гостиницы. Девушка положила ее в пепельницу. Пленка зашуршала и, словно змея, вылезла через край пепельницы. Девушка надеялась, что с Утенком все будет хорошо. Пес в это время был уже в нескольких кварталах от гостиницы. Он трусил по улице, направляясь на юг, со скоростью около четырех миль в час. Кокрофт проснулся с ощущением, что его распухшим от алкоголя мозгам тесно внутри черепа. Он лежал в одежде поперек кровати. Кокрофт поднялся и, пошатываясь, спустился на кухню. Он чувствовал кисловатый запах, исходящий от его тела. Кокрофт налил стакан воды, выпил, потом налил еще и снова выпил. Он посмотрел на кресло, в котором любил лежать Тимолеон Вьета, и вспомнил, что они сделали вчера вечером. — С ним все будет хорошо, — вслух произнес Кокрофт, глядя воспаленными глазами на смятую подушку, к которой прилипли клочки шерсти. — Не надо, Тимолеон Вьета, не расстраивайся, с тобой все будет в порядке. Кокрофт налил полный стакан воды и пошел наверх. Не снимая ботинок, он повалился на кровать и уснул. Нечто китайское Пес уныло бродил по улицам города, пугливо прижимаясь к земле и стараясь держаться поближе к стенам домов. Он быстро шнырял через проезжую часть, успевая выскочить из-под колес мчащихся машин, иногда останавливался, подбирал с асфальта съедобные куски, случайно оброненные людьми, и шел дальше. Он трусил вперед, опустив голову, пушистый хвост, обычно свернутый кольцом, неподвижно висел между задними лапами. Отец Мэй и муж Май так сильно любил жену и дочь, что постоянно думал о них. Даже на работе, как только выдавалась свободная минута, он доставал бумажник, где в специальном кармашке из прозрачной пленки лежала фотография, и любовался на свою жену, которая держала на руках младенца. Женщина с улыбкой смотрела на ребенка, а ребенок улыбался в камеру беззубым ртом. Он любил их так сильно, что постоянно жил с тревожным чувством вины: он недостаточно заботится о них, он слишком мало делает для своей семьи. И хотя недавно он получил повышение по службе и, став прорабом крупной строительной компании, начал зарабатывать неплохие деньги, его преследовала мысль, что жене было бы легче управляться с домашним хозяйством, если бы в их маленькой квартирке были разные современные приборы, и она была бы счастливее, если бы у нее в шкафу висело много красивой и модной одежды, и что у дочки должно быть много больших и ярких игрушек. И поэтому всякий раз, когда он садился за карточный стол, у него в воображении возникала одна и та же картина: Май в теплом зимнем пальто, Мэй на маленьком трехколесном велосипеде из яркой пластмассы: ножки девочки быстро-быстро крутят педали, она словно ветер носится по двору их дома. В тот вечер ему везло: он удачно играл и раз за разом срывал банк. Вскоре перед ним лежало достаточно фишек, чтобы начать делать по-настоящему большие ставки. Он забрал свой выигрыш и, оставив друзей, которые играли по мелочи ради удовольствия, перешел к другому столу, где сидели люди, которые относились к игре несколько серьезнее, и где выигрыш измерялся гораздо более крупными суммами. Когда его долг достиг таких размеров, что ему не оставалось ничего иного, как только продолжать играть в надежде, что полоса невезения вновь сменится удачей, он играл, думая лишь о жене и дочери. Их лица, словно сияющие лики двух ангелов, он видел перед собой, когда его схватили, затолкали в рот кляп и поволокли к машине, а потом забили насмерть бейсбольной битой где-то на пустыре неподалеку от города. Профессор приехал в Шанхай уже в четвертый раз. Ему предстояла интересная и в принципе несложная работа: пока китайский профессор сидел в аудитории итальянского университета и рассказывал студентам об истории и культуре Китая, он читал лекции в одном из университетов этой прекрасной страны и отвечал на вопросы китайских студентов — в основном их интересовали различные аспекты истории и культуры Европы, главным образом периода Римской империи и Второй мировой войны. Подобный научный обмен не приносил ему больших гонораров, однако китайские коллеги проявляли столь щедрое гостеприимство и окружали его такой заботой, что профессор, не раздумывая, принимал приглашения, которые поступали каждые два-три года. Он был одинок, поэтому в Италии его ничто не держало, и к тому же профессор не мог отказать себе в удовольствии поработать в богатейшей библиотеке Шанхайского университета. Два часа в день он читал лекции, а все остальное время проводил в библиотеке, занимаясь изучением древних и современных китайских диалектов и роясь в книгах в поисках новых фактов, связанных с историей страны, которые могли заинтересовать его коллег и студентов в Италии. У профессора была репутация непревзойденного специалиста в своей области. Он всегда возвращался с таким количеством материалов, что их вполне могло хватить на диссертацию. На следующий день после приезда профессор отправился в библиотеку. Он искал одну старинную книгу о веке Разделения, на которую ссылался в своей утренней лекции. Книги на месте не оказалось. Профессор в недоумении водил пальцем по корешкам томов, разыскивая, куда переставили столь нужный ему фолиант, и не сразу заметил, что рядом с ним кто-то стоит. Это была женщина лет тридцати, невысокая, с темными коротко стриженными волосами. — Вы ищите это? — прошептала женщина, протягивая ему книгу. — Да, но если она вам нужна, я могу взять пока что-нибудь другое. Профессор хорошо знал местный диалект и свободно говорил на нем. Каждый раз, бывая в Шанхае, он брал уроки китайского и старался беседовать с коллегами на их языке. Стремясь освоить живой язык, на котором говорят в различных бытовых ситуациях, он взял за правило обсуждать с официантами меню в дешевых ресторанах или заводить разговоры о погоде со стариками, сидящими на скамейках в парке. Обычно эти разговоры превращались в захватывающие дискуссии. Даже на занятиях он почти не нуждался в услугах переводчика, который во время лекций всегда стоял рядом. — Нет, нет, возьмите, пожалуйста, — испуганно прошептала женщина. — Я все равно не имею права пользоваться библиотечными книгами. Извините. — А, так вы не сотрудник университета? — удивился профессор. Женщина не была похожа на студентку, и он решил, что она библиотекарь. — Я здесь работаю, — сказала женщина, — но не библиотекарем… я уборщица. Моя смена начинается рано утром, и, закончив уборку, я должна уходить. Но они смотрят сквозь пальцы на то, что я задерживаюсь и каждый день прихожу в библиотеку на час-другой. Они разрешают мне почитать, но, если я начну брать книги, которые нужны профессорам и студентам, у меня могут быть неприятности. Так что, пожалуйста… — Она снова протянула ему книгу. — Да и все равно мне уже пора. Ему хотелось продолжить разговор, начатый таинственным полушепотом между библиотечными стеллажами, и узнать мнение женщины о книге, которая, похоже, интересовала ее ничуть не меньше, чем самого профессора. Но он заметил человека, появившегося в дальнем конце прохода. Профессор взял из рук женщины книгу и поставил на полку. — Разрешите, я провожу вас до двери, — сказал он. Он уговорил женщину выпить с ним чашку чая в кафе, расположенном на той же улице, что и библиотека. Проходившие мимо студенты с удивлением поглядывали на седовласого профессора из Европы, увлеченно беседующего с молодой женщиной, — имени женщины они не знали, но видели, что она убирала у них в университете. Однако их преподаватель и уборщица с таким жаром обсуждали события, которые, возможно, происходили, а возможно, и нет много столетий тому назад, что не замечали обращенных в их сторону взглядов. Пожилой профессор был удивлен и даже немного смущен, обнаружив, что женщина знает о периоде между правлением династий Хань и Суй гораздо больше, чем он сам. Ей, как и профессору, было известно, под чьей властью находились те или иные китайские провинции, но она могла еще и процитировать целые страницы из Као Као, Као Пэй и Као Цзи и при этом точно сказать, какие политические реалии современной поэтам действительности стоят за их строками. Через некоторое время женщина извинилась, сказала, что ее ждут дома, и, попрощавшись с профессором, ушла. Два дня спустя они вновь встретились в библиотеке, неподалеку от того стеллажа, где столкнулись в прошлый раз, и продолжили разговор об ушедших эпохах за тем же самым столиком в соседнем кафе. Вскоре от разговора о прошлом они перешли к настоящему. Женщина рассказала профессору о своей трехлетней дочке и о том, что ее муж бесследно исчез около года назад, его тело так и не нашли. Но она не верит в чудеса и не питает никаких романтических иллюзий, что в один прекрасный день он появится на пороге дома живой и здоровый. Она уверена: муж мертв и никогда больше не вернется. Она сказала, что любила мужа и очень тоскует по нему, но она всегда знала: он был азартным человеком и страстным игроком. И как ни пытался он скрыть от жены свое пристрастие к игре, так же, как его друзья пытаются скрыть это от своих жен, она с самого начала всё знала. Единственное, о чем она узнала слишком поздно, — это насколько серьезно он увяз. Она полагала, что муж по-прежнему играет с друзьями в карты ради удовольствия и возможности выиграть немного денег на лишнюю бутылку пива. Но когда он исчез, друзья рассказали, что он связался с какими-то посторонними людьми. Наверное, смерть мужа была похожа на смерть какого-нибудь героя из гонконгского боевика: люди, которым он задолжал деньги, убили его в назидание другим незадачливым должникам, имеющим немного больше шансов расплатиться по счетам. Она лишь благодарила судьбу, что эти люди, кто бы они ни были, не тронули ее и дочку. Должно быть, понимали, что с них нечего взять. Женщина рассказала профессору, как после исчезновения мужа они переехали в дом двоюродной сестры, где у них с дочкой есть маленькая комната. Она работает и отдает сестре все жалованье, но у той своя семья и четверо детей, они растут, и скоро им будет тесно в небольшом двухэтажном доме. В университете ей обещали дать дополнительные часы, она будет работать в две смены, и, может быть, тогда удастся снять комнату и начать жить самостоятельно. Но ее путает мысль, что придется искать какую-нибудь другую работу, где она окажется вдали от книг и университета. Она призналась профессору, что всегда мечтала учиться в университете, но у нее не было возможности, а потом она очень рано вышла замуж. А еще она мечтает передать своей маленькой дочке все те знания, которые у нее есть, и с нетерпением ждет того дня, когда сможет начать учить девочку. Женщина сказала, что каждый день приходит в библиотеку и читает книги и каждый раз чувствует себя ужасно виноватой перед сестрой, которая присматривает за Мэй и думает, что сразу после смены мать девочки со всех ног бежит домой. Чаще она выбирает книги наугад, но иногда у нее появляется интерес к какому-то определенному предмету, и тогда она по нескольку недель читает все, что может найти на эту тему. Одно время она увлеклась изучением английского языка. Вначале были трудности с латинским алфавитом и правописанием, но потом у нее стало неплохо получаться; она выучила много слов, но, не имея возможности услышать живую речь, не знала, как они произносятся, и вскоре бросила эту затею. Женщина сказала профессору, что, может быть, ей стоит начать учить итальянский. Рассказывая о своей жизни в Италии, профессор чувствовал себя неопытным подростком: все эти годы, отданные работе, он провел в стенах разных библиотек, преподавал в университете, читал лекции, иногда публиковал научные статьи и книги — ну, словом, рассказывать-то было особенно и не о чем. — Странно, что вы никогда не были женаты, — сказала женщина. — Да, — согласился профессор, — пожалуй, это немного странно. Они вновь вернулись к разговору о прошлом. Профессора не удивляло, что о современной истории Китая он знает гораздо больше, чем его собеседница, поскольку на Западе у него была возможность читать материалы, которые оставались недоступны людям, живущим в самом Китае. Однако на эти темы они говорили шепотом, хотя рядом никого не было. От бесед со своей новой знакомой профессор получал гораздо больше удовольствия, чем от разговоров с учеными мужами, у которых были строгие консервативные взгляды, окаменевшие, точно древние ископаемые, а также горы научных трудов и высокая репутация, — и то и другое нуждалось в защите, и академики упрямо цеплялись за собственные воззрения, словно это была последняя капля воды в безжизненной пустыне. Профессор знал, что и сам иногда грешил подобным консерватизмом. Май было абсолютно несвойственно с ходу отвергать теории, которые не согласуются с ее взглядами, — напротив, она с легкостью допускала самые невероятные варианты развития исторического сюжета, что зачастую оказывалось вполне оправданным и приводило к довольно интересным выводам, и не считала зазорным отказаться от своего первоначального мнения; иногда, начиная что-то доказывать, она на полуслове замолкала и, подумав, соглашалась с оппонентом. Они начали встречаться в музеях и картинных галереях. Однажды Май пришла вместе с дочкой. Поначалу девочка боялась пожилого господина и робко пряталась за спину матери. Но после третьей или четвертой встречи решила, что он ей нравится. Господин брал Мэй на руки и подносил к витринам, чтобы она могла получше рассмотреть экспонаты. Девочке это казалось очень забавным. Она цеплялась за его шею и хохотала в полный голос, ее смех гулко разносился по залам музея. Как-то, посетив выставку керамики начала девятнадцатого века, они, не сговариваясь, решили, что в следующий раз встретятся не в музее, не в библиотеке и не возле какого-нибудь памятника, имеющего огромное историческое и культурное значение, а в парке, где Мэй сможет смеяться, бегать и шуметь в свое удовольствие и где они смогут покупать ей всевозможные сладости, какие только найдутся на лотках у торговцев, а потом возьмут напрокат лодку и поедут кататься по озеру. Пару дней спустя, когда они ели лапшу в каком-то дешевом кафе, профессор и Май взглянули друг на друга и расхохотались: наверняка, со стороны они выглядят очень странно — седовласый профессор из далекой страны и молодая вдова. Когда они перестали смеяться и снова взглянули друг на друга, то оба почувствовали себя подростками, которые смущены и взволнованы своим первым, робким и неумелым, поцелуем. Никто из них не знал, что сказать и как вести себя дальше. Родственники профессора ожидали увидеть юную красавицу — холодную, властную и неприступную, но были приятно удивлены, встретив дружелюбную молодую женщину, которая выглядела вполне обычно, одевалась неброско и носила короткую, почти мужскую стрижку. Особенно их поразило, с какой быстротой и легкостью она освоила язык, вскоре она уже довольно свободно говорила по-итальянски. Ее четырехлетняя дочка была спокойным и милым ребенком. Родственники по-прежнему в недоумении пожимали плечами: и о чем он только думает — жениться, в его-то возрасте, да еще первый раз в жизни! Однако, посплетничав и не найдя ничего такого, что могло бы стать достойным поводом для нелюбви к его жене и падчерице, родственники перестали волноваться за профессора. «В конце концов, это не наше дело, — говорили они друг другу по телефону. — Мы просто должны оставить его в покое». Профессор продолжал заниматься своими исследованиями, писать научные статьи и читать лекции студентам, предоставив жене полную свободу: она готовила, ходила по магазинам, играла с дочерью, изучала итальянский и читала книги из обширной библиотеки профессора, занимавшей все стены его кабинета. По выходным они все вместе гуляли по городу, ходили в музеи, устраивали пикники в парке или садились в машину и ехали на побережье загорать и купаться в море. Профессор всей душой полюбил малышку Мэй. Ему нравилось смотреть, как ребенок играет, сидя на ковре в гостиной, перед сном он с удовольствием читал девочке сказки, но, оказываясь в ситуации, когда нужно было просто поговорить с ребенком, профессор терялся. Он понятия не имел, как надо общаться с детьми, и не знал, о чем они любят говорить. Если девочка начинала рассказывать профессору о каких-то вещах, которые казались ему само собой разумеющимися, он приходил в замешательство. Пожилой человек не мог понять, почему она считает необходимым сообщать ему, что строит башню из кубиков или что сегодня мама одела ее в красную футболку, если он и сам прекрасно видит, чем она занимается и во что одета. Повседневные заботы о Мэй полностью лежали на его жене. Это она мыла, причесывала и кормила девочку, вытирала перепачканное кашей личико ребенка. Профессор не мог смотреть, как Мэй ест. Желтоватые подтеки супа на подбородке и вокруг рта девочки казались ему похожими на рвоту, он сразу терял аппетит и не мог проглотить ни куска. Профессор утыкался в свою тарелку или прикрывался газетой, лишь бы не видеть сидящего напротив ребенка. Если Мэй начинала капризничать, профессор тут же поднимался и выходил из комнаты, предоставляя жене возможность воспитывать дочку по собственному усмотрению. В присутствии девочки они с мужем говорили только по-итальянски, лишь вечером, когда Мэй уже спала, переходили на китайский язык. Они вместе работали над статьями для различных научных журналов, одна из которых была посвящена теме политических аллюзий в поэзии Као Као, Као Пэй и Као Цзи. Два раза в неделю Май посещала курсы итальянского языка. В ее отсутствие за девочкой присматривала Мария — одинокая пожилая женщина, жившая в доме напротив. Ее собственные дети давно выросли, и она с удовольствием приходила посидеть с малышкой. Встречая профессора, Мария с неизменным восторгом говорила о том, какой ангел его падчерица — хорошо воспитанный, милый и ласковый ребенок. Май быстро привыкла к своей новой жизни в Италии: язык давался ей легко, местную кухню она тоже освоила без особого труда, и к тому же Май всегда была столь любезна с соседями и так щедро рассыпала комплименты по поводу их славных детишек, что вскоре людям стало казаться, будто они давным-давно знают эту вежливую молодую женщину. Поэтому все соседи искренне переживали, когда на их улице случилось несчастье: у грузовика на полном ходу лопнула шина, и водитель, не справившись с управлением, въехал на тротуар и припечатал к стене дома жену профессора, которая направлялась на урок итальянского языка. Профессор оставил университет и никогда больше не возвращался к научной работе. В возрасте шестидесяти восьми лет он оказался единственным родителем шестилетней девочки. Профессор совершенно растерялся и не знал, что делать. Он договорился с Марией, что та будет приходить рано утром, готовить завтрак и собирать Мэй в школу, а вечером кормить ее ужином, купать и укладывать спать. Он обложился книгами по педагогике, честно пытаясь разобраться в противоречивых советах, которые давали авторы этих бесценных трудов. Он жил в постоянной тревоге и волнении. Он провожал девочку в школу и стоял у ворот, дожидаясь, пока Мэй поднимется по ступенькам и обернется к нему, чтобы махнуть на прощание рукой. Придя домой, он сразу же начинал готовиться к возвращению девочки из школы: профессор внимательно изучал правила настольных детских игр, придумывал, как развлечь Мэй и в то же время пробудить в ней интерес к окружающему миру и желание узнать что-то новое. Мэй с нетерпением ждала окончания уроков. В течение всего школьного дня девочка мечтала только об одном: поскорее вернуться домой, где она услышит много интересных вещей, гораздо более интересных, чем то, о чем им рассказывают в классе; и где никто не будет швырять ей в затылок жеваную бумагу или переворачивать ее ранец, а потом хохотать, наблюдая, как она собирает раскатившиеся по полу карандаши и фломастеры, или говорить, что у нее узкие глаза и плоское лицо. Дома Мэй занималась с таким энтузиазмом и прилежанием, что у них с профессором почти не оставалось времени для игры. Он учил девочку естественным наукам, рассказывал ей о природе, истории и культуре разных стран, о великих людях и удивительных событиях, которые происходили в далеком прошлом. Он сочинял массу веселых историй, пытаясь сделать свои рассказы занимательными и понятными ребенку. Мэй, словно зачарованная, слушала его истории, поражаясь тому, как профессор умеет отвечать на ее вопросы, — казалось, он знает всё на свете, и о чем бы она ни спрашивала профессора, он неизменно давал глубокий и исчерпывающий ответ. Иногда Мэй чувствовала разочарование и недоверие к своим школьным учителям, если они не могли точно сказать, сколько голов оставалось у гидры к моменту, когда Геракл окончательно расправился с чудовищем, или какая была погода накануне осады Лиссабона и в чем разница между шкалой Меркалли и шкалой Рихтера. Мэй любила рисовать. Профессор всячески поощрял ее увлечение. О чем бы он ей ни рассказывал, в какой-то момент девочка брала лист бумаги и, разложив на кухонном столе карандаши, цветные мелки и краски, принималась за работу. Она фантазировала, создавая свои собственные, причудливые и яркие, картины. Профессору безумно нравились ее рисунки — все до единого, и он мог точно сказать, что изображено на каждом из них. Вскоре стены квартиры были завешаны живописными полотнами, с которых на зрителя смотрели страшные колорадские жуки или искаженные болью и страданием лица первых христиан, терзаемых кровожадными львами; это были портреты, выполненные восковыми мелками: «Мата Хари», «Россини, работающий над созданием оперы „Севильский цирюльник“», пейзаж «Могилы бельгийских солдат», красочный чертеж «Аппарат для искусственной вентиляции легких» и множество рисунков на самые невероятные темы. С появлением каждой новой картины профессор все больше убеждался, что у девочки талант настоящего художника. Когда они собирались в гости к родственникам, Мэй получала задание нарисовать в качестве подарка очередной шедевр. Едва переступив порог, профессор кидал на девочку выразительный взгляд и, сияя от гордости, смотрел, как она протягивает сестре картину, на которой красуется гордый корабль викингов, или старательно выведенную цветной тушью карту страны басков, а потрясенной кузине по отцовской линии вручает акварель «Кроманьонец, отдыхающий возле костра после удачной охоты». До женитьбы профессор редко посещал светские вечеринки. Обычно эти визиты строились по одной и той же схеме: он здоровался с хозяйкой дома, задавал два-три вежливых вопроса, рассеянно слушал ответы, сам бормотал что-то неразборчивое о книге или статье, над которой работал в данный момент, после чего садился где-нибудь в укромном уголке и некоторое время сосредоточенно смотрел в пространство; потом, как будто вспомнив вдруг о неотложном деле, поднимался и, извинившись, уходил, не забыв сказать на прощание, что с нетерпением будет ждать ответного визита. Однако все прекрасно знали: официальное приглашение последует не раньше чем через несколько месяцев, а то и лет. Теперь же, когда у него появилась Мэй, профессору хотелось, чтобы девочка чувствовала себя частью большой семьи, где ее все искренне любят. Превратившись в настоящего светского льва, профессор начал ходить в гости как минимум раз в неделю. Он мог часами говорить о Мэй: о том, как успешно она учится в школе и какие дополнительные уроки он сам дает ей дома и, если девочки не было поблизости, какой она умный и невероятно талантливый ребенок. Он так много и часто думал о будущем девочки, что оно представлялось ему такой же реальностью, как их повседневная жизнь. Однако профессор старался держать эти мысли при себе. Он не хотел, чтобы у Мэй сложилось впечатление, будто на нее давят, да к тому же профессор был уверен, что девочка сама сделает правильный выбор и пойдет по тому пути, который он так ясно видел в своих мечтах. Ее талант будет стремительно развиваться; окончив школу, Мэй продолжит занятия живописью и одновременно начнет изучать метеорологию или зоологию или другой предмет, который к моменту поступления в университет покажется ей наиболее интересным. Естественно, она станет лучшей студенткой, поскольку в любом деле, за какое бы ни взялась Мэй, она всегда будет первой. Потом она найдет хорошую работу по специальности, а в свободное время будет писать картины. Вскоре это увлечение живописью принесет ей огромный успех, постепенно она начнет выставляться в лучших галереях страны. Возможно, профессор даже поможет ей открыть собственную частную галерею. И вот на самом взлете карьеры она выходит замуж — нет, конечно не за ученого, профессор никогда не встречал в академической среде человека, который был бы достоин стать мужем его девочки, — она выйдет за блестящего молодого хирурга. Он станет для Мэй надежным спутником и верным мужем, который никогда не заставит ее страдать. Через год у Мэй родится ребенок — мальчик или девочка, — профессору было все равно. И вскоре после того как он возьмет младенца на руки, поцелует его чистый лобик и толстые щечки, профессор мирно уснет, сидя на лужайке перед домом в своем любимом кресле-качалке и больше никогда не проснется. Это случится на закате, теплым апрельским вечером. Он подсчитал — ему будет восемьдесят семь лет. За неделю до тринадцатого дня рождения Мэй профессор купил подарки и спрятал их у себя в кабинете. Это был пластмассовый скелет человека в натуральную величину, резец скульптора, коробка масляных красок, сборник нот — недавно девочка начала учиться играть на рояле — и куча научно-популярных книг. — Как мы будем отмечать твой день рождения? — спросил он за завтраком. — Никак. — Но мы же всегда придумывали что-нибудь интересное, — сказал профессор. — Ты можешь пригласить друзей, я попрошу Марию — она все устроит. — Я ведь уже сказала: мне не нужна никакая вечеринка. — Ну, тогда мы могли бы поехать куда-нибудь. Маршрут выбираешь ты. Мэй покачала головой. — Не хочу я никуда ехать, — отрезала она. — И вообще, оставь меня в покое. Профессор никогда не видел девочку в таком состоянии. Он с трудом перевел дыхание, сердце в груди болезненно сжалось и застучало коротко и отрывисто. — Мэй, что случилось? — спросил он, понимая, что должен что-то сказать. И Мэй сказала, что случилось. Она сказала, что он не ее настоящий отец и никогда им не станет и что, если бы не он, ее мама, которую девочка почти не помнила, была бы жива; и что она ненавидит эту страну и никогда не чувствовала себя настоящей итальянкой, но и в Китае она тоже будет чужой, потому что ничего китайского в ней не осталось. Она всегда умирала со скуки, слушая его глупые истории, которыми он пичкает ее с самого детства. И она ненавидит рисовать, и у нее нет друзей, и она ненавидит его и ненавидит свой день рождения — лучше бы ее вообще не было на этом свете. Она вскочила из-за стола, схватила портфель и ушла в школу. Он слышал, как хлопнула дверь, но звук был далеким и приглушенным, словно кто-то ударил в ладоши — так на радио изображают стук закрывающейся двери, когда герои ссорятся и один, не выдержав, выбегает из комнаты. Он попытался сделать глубокий вдох и не смог — воздух не проходил в легкие. Старик, шатаясь, поднялся на ноги и ухватился за край стола, чтобы не упасть. Перед глазами все поплыло, в ушах звенели тысячи маленьких колокольчиков. Пока он, держась за стену, шел к входной двери, звон все усиливался. Он хотел побежать за ней, догнать и сказать, как он сожалеет, что отнял у нее столько времени своими глупыми уроками и скучными историями, и попросить прощения за то, что увез ее из Китая и так старался быть ей настоящим отцом, и за то, что испортил ей жизнь. Он спустился по лестнице, с трудом переставляя налитые свинцом ноги. — Мэй, прости меня! Мэй! — Он попытался крикнуть в надежде, что она еще не успела далеко уйти и, может быть, услышит его призыв, но голос не слушался, и вместо крика из пересохших губ вылетел лишь хриплый шепот. Болезненно щурясь, он посмотрел в дальний конец улицы, но девочки нигде не было видно. Спотыкаясь, он побрел по тротуару. Неожиданно стены домов, освещенные ярким солнцем, потемнели; они становились все чернее и чернее, пока не превратились в уродливые глыбы, которые надвинулись на него, обступили плотным кольцом и, сомкнувшись над головой, окончательно заслонили солнечный свет. Черная громада рухнула и придавила его своей ужасающей тяжестью. Он почувствовал обжигающую боль в груди, словно кто-то вонзил ему нож в самое сердце и медленно, раз за разом поворачивает острое лезвие. Было около полудня, когда Мария пришла в школу к Мэй. Они сели на скамейку возле гардероба, и Мэй услышала историю о том, как профессора нашли лежащим на улице и как врачи «скорой» пытались спасти его, но все их усилия оказались напрасны. — Это часто случается со старыми людьми, — сказала Мария, обнимая трясущиеся плечи девочки, — их сердце просто останавливается, и нет такой силы, которая могла бы заставить его биться вновь. Мэй была единственным ребенком, который присутствовал на похоронах профессора, и единственным человеком, который плакал, когда гроб опускали в могилу. Остальные люди — его родственники и бывшие коллеги — хранили молчание и наблюдали за церемонией с непроницаемым выражением лица. Девочка подумала, что из всех присутствующих она единственная по-настоящему знала и любила его; тем невыносимее была мысль, что это она стала причиной смерти профессора, — если бы не ее ужасный поступок, он сейчас был бы жив. Она вытерла слезы и, подняв глаза, увидела сквозь небольшой просвет в черной толпе взрослых, плотным кольцом обступивших могилу, собаку, которая робко пробиралась вдоль ограды кладбища. Даже на расстоянии Мэй увидела, какая это грустная и красивая собака. Девочке захотелось подойти к ней, погладить длинную мягкую шерсть и ласково потрепать теплые шелковистые уши. Мэй подумала, что если они подружатся и если хозяин собаки не найдется, то, может быть, ей разрешат взять собаку домой. Интересно, в чьи обязанности теперь входит решать, что ей можно делать, а что нельзя. Она даст собаке какое-нибудь красивое имя, в котором будет что-то китайское. Девочка тихо отделилась от траурной толпы и сделала несколько осторожных шагов в сторону. Отойдя от взрослых на достаточное расстояние, она со всех ног бросилась догонять собаку. Никто не заметил отсутствия девочки. Лишь услышав глухой звук удара и резкий вскрик, они обернулись: девочка споткнулась об угол соседней могилы и, неловко вытянув вперед руки, плашмя упала на землю. Одна из женщин пошла взглянуть, всё ли в порядке, в то время как другие уныло смотрели на лежащую между могилами девочку и думали, что станет с этим ребенком, которого старый профессор привез из Китая, — странная молчаливая девочка, которая рисует все эти ужасные картинки. Испуганная внезапным шумом, собака повернулась и побежала в обратную сторону. У пса был такой целеустремленный вид, словно он вдруг очнулся от забытья и вспомнил о каком-то важном деле. Хвост, до сих пор неподвижно висевший между задними лапами, бодро взметнулся вверх и свернулся тугим кольцом. Пес выскочил из ворот кладбища и шмыгнул через дорогу. Теперь он точно знал: его путь лежит на север. В 1974 году Кокрофт написал музыку к комедийному сериалу «Турок — слово из пяти букв». В фильме рассказывалось о судьбе иммигранта, который вместе с женой и детьми приезжает в тихий провинциальный городишко. Сюжет строился на забавных эпизодах из жизни турка: то он пытается завязать дружбу с соседями, то выслеживает кровожадного убийцу, а то разоблачает местного мафиози. Но все добрые начинания героя наталкиваются на непонимание со стороны обывателей: в конце каждой серии несчастный турок, снова оказавшись в полном одиночестве, и при этом нередко в полицейском участке, вслух рассуждает о том, как доказать соседям, что он миролюбивый человек и никому не желает зла. Сериал пользовался огромной популярностью, ключевая фраза фильма «Я ведь только хотел помочь» стала крылатым выражением. Однако у сериала появились и свои противники, которые обвиняли авторов в расизме и безответственности, и это в тот момент, когда в стране сложилась напряженная политическая обстановка, а в мире то и дело вспыхивают конфликты на национальной почве. Кокрофта, к тому моменту руководителя известного оркестра, композитора, продюсера и всеми признанного весельчака и острослова, пригласили на Би-би-си выступить перед телезрителями и ответить на обвинения недоброжелателей. Передача шла в прямом эфире, и поначалу ничто не предвещало беды. Вместе с Кокрофтом в программе участвовал исполнитель главной роли. Актер, сам по происхождению турок, родившийся в семье иммигрантов, признал, что шутки и комедийные ситуации базируются на расистских анекдотах и стереотипах восприятия людей другой национальности, распространенных в британском обществе, но именно эти негативные вещи и высмеиваются авторами фильма, что в результате ведет к обличению националистов, а отнюдь не к поощрению расистских настроений. Ведущий некоторое время обсуждал с турком вопросы социальной ответственности художника, а затем настал черед Кокрофта. Вообще-то в передаче должен был принимать участие сценарист, но накануне он слег с приступом хронического аппендицита, и в последний момент решили пригласить композитора. Кокрофт, имея большой опыт выступления в прямом эфире, свободно держался перед камерой и говорил легко и непринужденно. Он начал с того, что заявил: да, сериал насквозь пропитан расистским духом, но это, так сказать, позитивный расизм, в основе которого лежат самые добрые намерения. Ведущий вежливо поинтересовался, что он имеет в виду, называя расизм позитивным. И Кокрофт, который за кулисами успел немного расслабиться и выпить полбутылки бренди, пояснил свою мысль. Британия, сказал Кокрофт, к счастью или к сожалению, является многонациональной страной. Однако он всячески приветствует тот вклад, который вносят в британское общество люди, прибывающие в Соединенное Королевство из других частей мира, особенно ему нравятся рестораны с экзотической кухней и веселые карнавалы. Подталкиваемый наводящими вопросами ведущего, Кокрофт стал развивать тему. Он сказал, что иммигранты, уже попавшие в страну, имеют право остаться, если они действительно этого хотят, но при одном условии: они должны быть готовы полностью и безоговорочно принять порядки и устои британского общества. Такова реальность, заявил он, мы — нация расистов, и прав был Енох Пауэлл, произнося свою знаменитую фразу: «Достаточно — это значит достаточно». Если в Британии появится еще больше иммигрантов, то страну захлестнут потоки крови. Турки начнут воевать с греками, евреи — с египтянами, а нигерийцы станут убивать ирландцев прямо на улице. Кокрофт побагровел и, ударив кулаком по подлокотнику кресла, закончил свою речь на интернациональной ноте, сообщив, что у него имеются близкие друзья среди владельцев магазинов и ресторанов — выходцев из Уганды, Бангладеш и Турции. — Я не имею ничего против иностранцев, — взревел Кокрофт, страшно выпучив глаза, — но ради их собственной и нашей с вами безопасности мы обязаны взглянуть на данный вопрос с практической точки зрения и решительно заявить: достаточно — это значит достаточно. Англия, — добавил он, — должна оставаться Англией, а это, фигурально выражаясь, означает — поднять мосты, заполнить рвы водой и, отбросив всяческое лицемерие, постараться убедить как можно большее число иммигрантов вернуться туда, откуда они приехали. Поблагодарив обоих участников программы за интересный рассказ, ведущий плавно перешел к следующему сюжету. Съемки очередной серии фильма «Турок — слово из пяти букв» были приостановлены, кроме того студии пришлось прекратить уже начатую работу над аналогичным сериалом под названием «Во всем виноваты греки». Для Кокрофта работа над музыкой к фильму про турка тоже стала последней в его карьере. Он больше никогда не получал заказов и не выступал с концертами. — Это было ужасно, — сказал Кокрофт, обращаясь к Боснийцу. — Они аннулировали все мои контракты и отдали их другим композиторам, потому что я оказался расистом, а те, другие, считались порядочными людьми. Я пытался извиниться, я звонил в газеты, но никто не пожелал меня выслушать: мои извинения их не интересовали. Им гораздо больше нравилось топтать меня ногами и помещать на первой полосе карикатуры, изображая меня полным идиотом. Я хотел объяснить, что не имел в виду ничего такого. Но, боюсь, мои объяснения не нашли бы отклика в сердцах широкой публики: простите, со мной случилось нечто вроде нервного срыва, потому что утром меня бросил возлюбленный — один молодой бизнесмен из Марокко. Я совсем недолго был расистом — всего лишь несколько часов. У каждого из нас бывают дни, когда мы становимся расистами, — голос Кокрофта дрогнул. Он кашлянул и замолчал. — На самом деле я никогда так не думал. Честное слово, я всегда придерживался либеральных взглядов. — Кокрофт швырнул на землю окурок сигары и раздавил его каблуком. — Я всегда говорил: все люди — братья. — Он покосился на Боснийца, который сидел, откинувшись на спинку шезлонга, и безучастно смотрел в пространство. — Господи, да я был просто пьян. А что, разве другие ведут себя иначе? Разве все мы в пьяном виде не говорим разные глупости? — Босниец молчал, по-прежнему глядя вдаль. — Надеюсь, ты не станешь утверждать, что сам никогда не напивался до бесчувствия и не делал ничего такого, в чем потом горько раскаивался. — Кокрофт залпом допил остатки вина. — Чушь, ни за что не поверю, — пробормотал он, уставившись на дно бокала. — А знаешь, что было самым ужасным? На следующий день после выступления по телевизору я пошел на костюмированную вечеринку. Я понятия не имел о той шумихе, которая поднялась в прессе. В то утро я не читал газет, и никто не удосужился позвонить мне и сообщить, что я стал врагом нации номер один. Итак, напялив костюм короля Генриха — можешь себе представить, Генриха, черт бы его подрал, Восьмого! — я заявляюсь на вечеринку. Естественно, прихожу, как и подобает королю, с некоторым опозданием, вваливаюсь в зал и ору: «Шляпы долой!» И что же? Музыка смолкла, зажегся верхний свет, и все, кто был в зале, начали скандировать: «Пошел вон, Кокрофт, пошел вон! Затолкай свою вонючую шляпу себе в задницу! Убирайся, ты, грязный ублюдок!» А потом кто-то плеснул мне в лицо вином. Сладким белым вином. Отменное марочное вино «Либфраумильх». Если эти подонки пьют «Либфраумильх», они полагают, что им все дозволено? И меня выкидывают на улицу. Кругом ни одного такси, мне пришлось ехать на автобусе. Я сидел наверху, одетый в костюм короля Генриха Восьмого, с ног до головы облитый сладким белым вином, и плакал в голос. Как обычно, когда Кокрофт был пьян и зол на весь мир — и то и другое случалось довольно часто, — в его речи появлялся сильный акцент, характерный для выходцев из Западной Англии. Он схватил бутылку и, запрокинув голову, хлебнул прямо из горлышка. — Генрих, сволочь гребаная, Восьмой. И ты думаешь, хоть одна гадина заступилась за меня? Кто-нибудь встал и сказал: «Послушайте, Кокрофт не такой уж плохой парень. Может быть, стоит дать ему шанс?» Нет, ни один. Вся свора вдруг поняла, что они давно меня недолюбливали. Да что там — я им с первого взгляда не понравился. И все вдруг забыли, как собирались на вечеринки у меня в квартире и как я пускал их в спальню для гостей, где они трахали своих мальчиков — желторотых юнцов, купленных на соседнем углу. А я молчал, я никогда и никому не рассказывал, что они вытворяют, эти звезды шоу-бизнеса. Все, что я получил, — это горы писем от руководителей Национального фронта, которые приглашали меня выступить на их сборищах. Никто из бывших друзей не протянул мне руку помощи, никто даже не позвонил, чтобы просто поддержать и утешить. Зато я получил восторженное послание от кого-то, назвавшегося Эриком Клэптоном. Он писал, что согласен с каждым моим словом, которое я произнес с экрана телевизора: в Англии слишком много пришлого отребья, скоро белому человеку на улицу страшно будет выйти. Он аплодирует мне и жмет мою мужественную руку. На обороте страницы я обнаружил какое-то пятно, похожее на засохшую блевотину. Я до сих пор не знаю, действительно ли автором письма был Эрик Клэптон. Но на всякий случай я отправил послание на его студию звукозаписи, сообщив, что он может подавиться своими аплодисментами. Босниец рассеянно смотрел в далекую точку на горизонте, словно не замечая сидящего рядом старика. — Вот так-то, — успокоившись, сказал Кокрофт. — Со мной все было кончено. Одно мгновение, один неверный шаг и — вчера я был на вершине мира, а сегодня оказался в выгребной яме. И только потому, что принял участие в какой-то идиотской программе, которую все равно никто не смотрит. — Кокрофт снова вздохнул. Он часто вспоминал о своем провале, вновь и вновь переживая события почти тридцатилетней давности. — Вот таков я, Кокрофт, композитор и дирижер, некогда купавшийся в лучах славы. Кокрофт, любимец домохозяек, оскорбивший весь мусульманский мир. Весь день в воздухе висела тяжелая, неподвижная духота. Кокрофту пришлось три раза менять пропитанную потом рубашку. К вечеру небо заволокло тучами, стал накрапывать дождик. Старик и Босниец поднялись и ушли в дом. Джузеппе, или Леонардо Да Винчи Тимолеон Вьета охотился на крыс, иногда ему удавалось поймать кролика или старого больного зайца, который не мог быстро бегать. По ночам он рылся в мусорных баках, стоящих на тротуарах возле мирно спящих домов. Пес подкрадывался, переворачивал бак и жадно хватал отбросы, стараясь съесть как можно больше, прежде чем из окна раздастся вопль разгневанного хозяина дома. Тогда он исчезал в темноте и превращался в невидимую тень, в бесплотное приведение, тихо скользящее по ночным улицам, — голова опущена, лапы полусогнуты, тощий живот почти касается земли. И все же он шел, шел домой — усталый, голодный и одинокий. Аврора сидела на конце длинной деревянной скамейки и сосредоточенно читала толстенную книгу, которую она отыскала в местной библиотеке. Аврора успела добраться до трехсотой страницы, где рассказывалось о травмах позвоночника. Книга была издана девятнадцать лет назад, за два года до рождения девочки. Она знала, что многие сведения устарели, однако книга показалась ей интересной, и Аврора время от времени делала кое-какие пометки в блокноте. Она надеялась поступить в медицинскую школу. На другом конце скамейки сидел мальчик. Аврора сразу узнала его. Они с бабушкой не раз говорили о тех преступлениях, которые, если верить слухам, совершил этот ужасный мальчик. Бабушка рассказывала, что у него были проблемы с полицией, но все прекрасно знали: на самом деле за мальчиком числятся гораздо более серьезные проступки, чем мелкие подростковые шалости, за которые он попадал в участок. Аврора и сама слышала истории об угнанных машинах, о крупных кражах, о хулиганских погромах и страшных драках, где не обошлось без его участия, — истории, которые ей совсем не хотелось рассказывать бабушке и которые она все равно рассказывала. «Он скользкий тип, — говорила бабушка, имея в виду его способность безнаказанно ускользнуть от правосудия. — Этот всегда сумеет выкрутиться и выйдет сухим из воды». Авроре было велено держаться от него подальше. Мальчик наблюдал за домом на противоположной стороне улицы. Ему стало известно, что живущая там семья отправляется на похороны в Монтеверди. Он ждал их отъезда, собираясь ночью забраться в дом и прихватить все, что попадется под руку. На большую добычу он не рассчитывал: скорее всего, это будет видеомагнитофон, плеер, несколько дисков, ну и кое-какие драгоценности — мелочь, не представляющая особой ценности. Но все же дело казалось ему стоящим. Мальчик чувствовал вкус к таким вещам. Сборы затянулись: все три поколения семьи — родители, дети, бабушки и дедушки — сновали по дорожке между домом и машиной, перетаскивая и укладывая в багажник многочисленные сумки и коробки. Он заметил, что сидящая на другом конце скамейки девочка протягивает ему вырванный из блокнота листок бумаги. Он взял его, На листке было написано: «Который час?» Чуть подавшись вперед, он вытянул руку. Девочка взглянула на циферблат его часов. Мальчик снова откинулся на спинку скамейки и вернулся к своим наблюдениям за семьей, которая, до отказа забив багажник «фиата», начала методично заполнять тюками и узлами стоявший рядом небольшой фургон. Он слышал, что они едут на похороны ребенка, умершего от какой-то редкой болезни крови. Уголком глаза он заметил, что соседка протягивает ему еще один клочок бумаги. Присутствие постороннего человека раздражало мальчика и отвлекало от наблюдения за домом. Он очень хотел, чтобы девочка оставила его в покое, а лучше всего, если она вообще уйдет. Мальчик нетерпеливо выдернул у нее из пальцев листок и прочитал: «Спасибо». Он небрежно пихнул записку в нагрудный карман рубашки. Сборы закончились. Однако семья, вместо того чтобы сесть в машину и уже, наконец, отправиться в Монтеверди, где их ждет церемония прощания с телом ребенка, всей толпой вернулась к дому. Родственники дружно взялись закрывать ставни на окнах и замки на входной двери. Мальчику надоела бесконечная возня этих людей. Он достал из кармана клочок бумаги, на котором было написано «Спасибо», жестом попросил у девочки карандаш и, нацарапав на обороте крупными буквами: «Ты глухая», отдал ей листок. Он вспомнил, как однажды, года три-четыре назад, они с приятелями шли за девочкой по улице и выкрикивали ей вслед разные неприличные слова, прекрасно зная, что она не может их слышать. Она прочитала записку, приписала внизу: «Я знаю» — и отдала ее мальчику. Он взял ее блокнот, открыл чистую страницу и написал: «Ты ходишь в школу для глухих?» Девочка придвинулась поближе и следила, как он медленно выводит большие буквы. Мальчик чувствовал на щеке ее дыхание. Как только он закончил писать, девочка взяла блокнот и карандаш. «Да, — ответила она, — школа для глухих и слепых. Они считают, что нам легко найти общий язык». «Тебе нравятся слепые люди?» — «Да. Нормальные люди. С ними вполне можно общаться». Они говорили о ее школе, о его плохом поведении и еще о множестве разных вещей. Мальчик не мог вспомнить, когда в последний раз он получал такое удовольствие от обычного, казалось бы, разговора. Иногда он использовал слова, в написании которых не был уверен, поскольку редко употреблял их даже в устной речи. Девочка решительно перечеркивала фразы, где встречались неприличные слова, и не обращала внимания на орфографические ошибки. Аврора забыла о времени и давно опоздала к обеду, семья из дома напротив отправилась на похороны в Монтеверди, однако их отъезд остался незамеченным. Новые друзья всё говорили и говорили и никак не могли остановиться. Перевернув пятую страницу блокнота, на шестой они поклялись друг другу в вечной любви и верности. Договорившись встретиться завтра на этом же месте, они поднялись со скамейки и разошлись в разные стороны. Вечером того же дня, когда мальчик, словно в тумане, бродил по улицам города, он встретил человека, которому должен был продать вещи, украденные из пустующего дома. Он не надеялся выручить за них большую сумму, но знал: в любом случае сделка будет честной. Скупщик краденого и мальчик были хорошо знакомы и полностью доверяли друг другу. — Ну, что скажешь? — спросил скупщик. — А? Что? — не понял мальчик. — Как что? Ты был в доме? — Ах, это… Нет, не был. — Почему? — Ну, видишь ли… — Мальчик глубоко вздохнул и посмотрел на небо, усеянное яркими звездами. — Я этим больше не занимаюсь, — сказал он и пошел прочь. Они встречались каждый день. После школы девочка садилась в автобус и ехала до конечной остановки. Мальчик уже был на месте: он стоял чуть поодаль, прислонившись к каменной стене, и ждал свою подругу. Они устраивались на какой-нибудь скамеечке и начинали разговаривать. Мальчик и девочка говорили обо всем на свете, и не было такой темы, которая казалась бы им неинтересной, или излишне серьезной, или слишком банальной. Иногда они брали один листок и, разделив его пополам вертикальной чертой, одновременно писали все, что хотели сказать друг другу. Как правило, записки девочки оказывались более многословными. Тогда мальчик, дожидаясь, пока подруга закончит свое сочинение, рисовал смешные картинки, над которыми девочка хохотала до слез. Недели через две они начали встречаться и в других местах города, причем мальчик всегда находил укромный уголок, где они могли целоваться, не опасаясь посторонних взглядов. Довольно скоро девочка поняла, что он знает массу укромных уголков, где исключительно удобно целоваться. Другие девочки, считавшие себя первыми красавицами, начали косо поглядывать на Аврору. Они и представить не могли, что эта глухая девочка, которую они никогда не воспринимали всерьез, а иногда даже жалели, вдруг совершенно невероятным образом превратится в их соперницу. Аврора понимала: в таком небольшом городке слухи распространяются мгновенно, скоро их романтическая история перестанет быть тайной и превратится в новость номер один. Все будут знать о любви глухой девочки и местного хулигана, в том числе и бабушка. Аврора решила больше не откладывать неизбежного объяснения и во всем сознаться. Когда семья получила результаты тестов, подтверждающих, что новорожденная Аврора страдает неизлечимой глухотой, бабушка сразу же приняла решение. У родителей девочки, занятых воспитанием четырех старших детей, не было времени на то, чтобы заниматься еще и глухим ребенком, который требовал гораздо большего внимания. Поэтому все согласились с предложением бабушки: она заберет внучку к себе. Ее дом находится на соседней улице, и девочка каждый день сможет видеться с родителями, а кроме того, старая синьора готова посвятить все свое свободное время уходу за внучкой. Поскольку бабушка ни секунды не сомневалась, что решение семейного совета будет именно таким, она заранее подготовила детскую комнату, где и поселилась маленькая Аврора. Старая синьора полностью отдалась воспитанию внучки. Она внимательно следила за развитием ребенка и с небывалым рвением взялась за изучение языка жестов. К тому моменту, когда девочка начала осваивать первые слова, бабушка уже могла свободно общаться с ней. Каждый день Аврора обедала вместе с семьей. Родители, старшие братья и сестры изо всех сил старались втянуть ее в общий разговор, но никто из них не знал языка жестов так же хорошо, как бабушка. Помимо школьных товарищей, она была единственным человеком, с которым Аврора могла свободно общаться, не прибегая к помощи записок. Бабушка и внучка болтали обо всем на свете, изобретая знаки, понятные только им двоим. Их отношения напоминали отношения близких подруг или сестер, у которых нет друг от друга никаких секретов. В детстве Аврора иногда думала: «Что будет, если бабушка умрет?» Мысль пугала девочку, она горько плакала, представив ту пустоту, которая воцарится в ее беззвучном мире. Однако Аврора становилась старше, а старая синьора по-прежнему оставалась бодрой и полной сил; казалось, что с годами она только молодеет. Несмотря на свою преданность внучке, бабушка находила время для встреч с подругами, которые внимательно следили за жизнью городка и подробно докладывали друг другу обо всем увиденном и услышанном. Старая синьора привыкла делиться с Авророй слухами и сплетнями, которые ей удавалось выведать у подруг или раздобыть самостоятельно. Аврора знала обо всех проблемах и постыдных тайнах обитателей городка: о несчастливых браках, о сбившихся с пути детях, об изменах, склоках, скандалах и неприятностях, требующих вмешательства врача-гинеколога. Бабушке, в свою очередь, были известны маленькие секреты внучки. Каких бы новых слов и выражений ни нахваталась Аврора в школе, бабушка и здесь шла в ногу со временем и активно пополняла свой словарный запас. Однажды, когда Авроре было лет четырнадцать, они с бабушкой поссорились: та сделала девочке замечание по поводу ее чрезмерного увлечения косметикой. В пылу ссоры Аврора употребила жест, означающий страшное ругательство, не думая, что бабушка поймет его. Однако старая синьора всё прекрасно поняла. Откуда она узнала этот непристойный жест, осталось для Авроры загадкой. И хотя девочка продолжала потихоньку таскать в школу дешевую помаду, надежно спрятанную в пенале среди ручек и карандашей, необыкновенная проницательность бабушки настолько потрясла ее, что порой Аврора чувствовала нечто вроде благоговейного страха перед всевидящим оком старой синьоры. Она ни секунды не сомневалась: очень скоро бабушка узнает о ее дружбе с мальчиком. — Бабушка, — сообщила она, — у меня появился новый друг. — Я знаю. — Бабушка выглядела совершенно спокойной и, кажется, не сердилась. — Я знаю, что у тебя появился новый друг. Бедная моя девочка, — грустно добавила она. Бабушка и внучка разговаривали, сидя напротив друг друга за большим кухонным столом. Аврора рассказала бабушке, как они познакомились с мальчиком, и как встречались каждый день после школы, и об их нескончаемых разговорах, и о том, что мальчик пообещал найти работу и перестать ругаться неприличными словами, и вообще он решил начать честную жизнь: она рассказала и об их планах на будущее, и, конечно же, о том, как сильно они любят друг друга. — Ах, если бы ты познакомилась с ним поближе, ты сразу бы поняла, какой он замечательный. Честное слово, бабушка, он совсем не такой плохой, как о нем говорят, и он больше не ворует и не дерется. Ты не поверишь — он стал совершенно другим человеком. — Почему же, я верю. Он превратился в пай-мальчика, и все из-за любви к тебе. — Пожалуйста, не шути так. Он действительно стал другим. — Я не шучу, — серьезно сказала бабушка. — Я верю тебе. — Правда? Но ты же сама всегда говорила, чтобы я держалась от него подальше! Бабушка покачала головой, тяжело вздохнула и внимательно посмотрела на внучку. Она знала: там, где другие люди видели девочку-подростка, ничем не отличающуюся от всех остальных девочек ее возраста, мальчику виделось нечто необыкновенное. При взгляде на эту девочку у него перехватывало дыхание и сердце выскакивало из груди, а к глазам подступали слезы восторга и счастья. — Я всегда надеялась, что это будет та симпатичная девочка, которая живет на другом конце города, ну, помнишь, она еще прихрамывает, потому что у нее протез вместо правой ноги. Хотя, наверное, в глубине души я всегда знала, что это будешь ты, с твоим умом, целеустремленностью и желанием добиться успеха в том большом мире, который лежит за пределами нашего городка. — Бабушка! — воскликнула Аврора. — О чем ты говоришь? — О вас. О тебе и об этом мальчике. Вы оба играете свои роли в одной очень простой и очень старой истории. — Бабушка снова вздохнула и покачала головой. — Самой старой из всех, которые люди когда-либо рассказывали друг другу. Она повторяется из поколения в поколение, у нее всегда один и тот же сюжет, который никогда не меняется. И старая синьора рассказала внучке эту незамысловатую историю. — В той части Италии, где мы живем, в каждом небольшом городке время от времени обязательно происходит подобная история. Милая, скромная, хорошо воспитанная девочка из добропорядочной семьи — такая, как ты, — встречает местного хулигана и безумно влюбляется в него. Причем это всегда случается с той девочкой, которая, по мнению окружающих, меньше всего подходит на роль подруги такого ужасного мальчика, как наш герой. Она примерная ученица, вежливая, умная, немного застенчивая и… она всегда чем-нибудь отличается от всех остальных девочек. Ну, вот как ты, например, с твоей глухотой. У нее непременно либо огромное родимое пятно во всю щеку, либо она родилась без пальцев на руках — словом, трудно поверить, что у такой девочки может случиться роман с красивым, уверенным в себе молодым бандитом. — Аврора захлопала ресницами, услышав характеристику, которую бабушка дала ее возлюбленному. — Любовь вспыхивает мгновенно. Мальчик и девочка любят друг друга так горячо и страстно, что, когда они, охваченные своим чувством, похожим на тихое помешательство, решают пожениться, никто не в силах что-либо изменить. — Так мы поженимся? — спросила Аврора. — Ну, возможно, я ошибаюсь. Возможно, увлечение скоро пройдет. Вы и сами не заметите, как ваши чувства остынут и любовь исчезнет сама собой. Все может быть, но я так не думаю. Старожилы города знают вас обоих с самого вашего рождения; им не раз приходилось видеть, как он пьяный шатается по улицам, выкрикивая разные непристойности, как дерется с другими хулиганами, как завязывает узлом антенны на припаркованных вдоль тротуара автомобилях, как бесстыдно мочится на клумбу в парке, где гуляют родители с детьми; они видели и тебя и знали, с каким упорством ты учишься в школе и с каким мужеством идешь к намеченной цели, несмотря на свой физический недостаток. Они уже несколько лет ждут, когда же случится то, что должно случиться. И вот наконец дождались. Я думаю, прошло лет двадцать с тех пор, как нечто подобное происходило в нашем городе. Двадцать лет, да, примерно с такой периодичностью это и случается. Я всегда спорила со стариками. «Нет, — говорила я им, — вы ошибаетесь. Да вы только посмотрите на этого злого мальчишку и повнимательнее приглядитесь к моей девочке». Однако в глубине души я всегда знала, что это будешь именно ты. — А что потом? — спросила Аврора. — Что будет потом, когда они поженятся? Он устанет от нее и вернется к своей прежней воровской жизни? — О нет. Обычно эти пары очень счастливы. Он становится совершенно другим человеком и полностью посвящает себя семье. Молодые люди женятся, потом у них рождаются дети, они живут и работают, как все остальные люди в нашем городе. — Но что же в этом плохого? Почему ты назвала меня бедной девочкой? Такое впечатление, что ты жалеешь меня. — Нет, конечно, ничего плохого в этом нет. Но это немного… грустно. Да, семья девочки чувствует некоторое разочарование. — Старая синьора прикрыла глаза и, прикусив губу, удрученно покачала головой. — Надеюсь, ты понимаешь, что теперь уже никогда не станешь врачом? — Почему? — ужаснулась Аврора. — Ну, так уж получается. Ты с головой уйдешь в семейную жизнь, и все твое стремление поступить в университет, стать хорошим специалистом и добиться высот в избранной профессии просто-напросто исчезнет. Тебе будет вполне достаточно тихого семейного счастья. — Но почему? Разве я не смогу иметь семью, любить мужа и в то же время заниматься любимым делом? — Возможно. Но не забывай, я ведь рассказываю тебе очень старую историю, которая повторяется из поколение в поколение, и сюжет никогда не меняется. Иногда, оглянувшись назад, ты подумаешь: «Интересно, как бы сложилась моя жизнь, если бы я не встретила его». Но, увидев улыбку вашего ребенка или почувствовав на плече руку мужа, ты тряхнешь головой, и все твои сомнения растают как дым. Девочка упрямо тряхнула головой. — Ладно, посмотрим, что из этого выйдет, — сказала Аврора. Бабушка протянула руку через стол и прикоснулась к руке внучки. — Но если все твои подруги были так уверены, что эта история должна произойти именно со мной, почему же ты мне ничего не рассказывала? — Возможно, я должна была рассказать. Но, думаю, я надеялась, что твое знакомство с мальчиком окажется всего лишь совпадением, а сама история — это просто глупая выдумка старых сплетниц, таких же старых и глупых, как я. Ну и, кроме того, если бы я поговорила с тобой раньше, твоя история лишилась бы главного — элемента случайности. Понимаешь, для молодых людей осознание собственных чувств должно быть неожиданностью, как гром среди ясного неба. Ни тому ни другому никогда даже в голову не приходило, что с ними может такое произойти, и вдруг в один прекрасный момент судьба сводит их, и они понимают: мы созданы друг для друга. А если все известно заранее, то это уже и не история. Ты ведь помнишь, история, о которой идет речь, стара как мир. И кроме того, — бабушка сделала многозначительную паузу, — я даже думать боюсь, какие нехорошие вещи могли бы произойти, расскажи я обо всем раньше времени. Возможно, ты натворила бы каких-нибудь глупостей. Я, конечно, предупреждала тебя, чтобы ты держалась от него подальше, но это говорили всем девочкам в городе. А что касается подробностей — знаешь, иногда таким людям, как я, лучше держать рот на замке. — Бабушка улыбнулась. — Но ты не представляешь, как это было трудно. Однако теперь всё позади. Получив наконец возможность выложить Авроре весь свой арсенал историй, старая синьора почувствовала себя настоящей бабушкой, которая, как и подобает бабушке, рассказывает внучке разные древние легенды и сказки. — Вот, например, что случилось несколько лет назад. Одна красивая девочка из Тарано взяла топор для разделки мяса и один за другим отрубила себе все пальцы на правой руке, надеясь таким образом привлечь внимание мальчика, который работал в похоронном бюро. Однажды его застали за ужасным занятием — мальчик выдирал у покойников золотые зубы. — Ну и как, — спросила Аврора, — он влюбился в нее? — Нет, конечно. Скорее всего, девочка наслушалась рассказов какой-нибудь старой сплетницы, и ей захотелось стать героиней этой истории; но история становится реальностью только в том случае, если для обоих молодых людей все происходит неожиданно. Выйдя из тюрьмы, мальчик буквально на следующий день влюбился в совершенно другую девочку. Это была очень милая девочка — воспитанная, скромная, с хорошими манерами и без единого волоска на теле — такая уж она уродилась. Девочка любила играть на рояле тихую, печальную музыку. Проходя мимо дома, где жила девочка, люди замедляли шаг и прислушивались к чудесным звукам, которые лились из ее окна. Она играла пьесы Шопена и Сати и грустные мелодии собственного сочинения. «У нее нет волос, — шептали люди друг другу, слушая плывущую над их головами волшебную музыку. — Ни бровей, ни ресниц — ничего. Она гладкая, как куриное яйцо. Музыка — это все, что у нее есть, ее единственная отрада и утешение, потому что она никогда не найдет себе мужа». До ее встречи с мальчиком из похоронного бюро, которая произошла в музыкальном магазине, где девочка заполняла бланк заказа на сборник фортепьянных пьес Тору Такемицу, а мальчик пытался украсть тромбон, ходили слухи, что она собирается в Милан, — вроде бы ей предложили написать музыку к какому-то фильму или спектаклю. Мальчик и девочка поженились через три месяца. Сейчас у них уже четверо детей. — А музыкой она не бросила заниматься? — Нет, не бросила. Она дает уроки игры на рояле своим и соседским детям. Но, насколько мне известно, она больше не пишет музыку. — Понятно. — Аврора на мгновение задумалась. — Скажи, бабушка, а вот эта любовь в твоих историях, она всегда настоящая? Не может так получиться, что на самом деле их чувства окажутся обыкновенной страстью, которая со временем бесследно исчезнет, словно ее никогда и не было? — Нет, эта любовь всегда настоящая. Она не похожа ни на страсть, ни на обыкновенную любовь, связывающую других людей. Их преданность друг другу настолько велика, что некоторым семейным парам она кажется невероятной. Идут годы, а мальчик по-прежнему любит свою жену, как в первый день знакомства. Он думает только о ней и о детях и работает изо всех сил, чтобы обеспечить семью. Ну а девочка, естественно, не менее страстно и преданно любит мужа. Она рожает ему детей, целыми днями хлопочет по хозяйству и безропотно переносит любые трудности, всегда встречая любимого со спокойной и счастливой улыбкой на лице. Поначалу люди вздыхают и качают головами. Жаль, говорят они, что талант девочки, который мог стать великим достоянием нации и примером того, как человек достигает своей цели вопреки, казалось бы, непреодолимым препятствиям и общественным предрассудкам, угас, потонув в трясине обыденной семейной жизни. Однако вскоре люди забывают, что когда-то девочка подавала большие надежды, а мальчик считался негодяем, поступки которого внушали обитателям города ужас и отвращение. Помимо необычайной преданности друг другу, мальчик и девочка ничем не отличаются от множества семейных пар: они полностью погружены в свои повседневные заботы, и им нет никакого дела до остального мира, а их единственная радость — дети, которые растут здоровыми, умными и счастливыми. Весь вечер Аврора слушала бабушкины рассказы. Старая синьора знала массу историй, произошедших в разное время и в разных местах: начав с событий, которые разворачивались в их собственном городе, бабушка перешла к воспоминаниям о мальчиках и девочках, живших в Колевеччо, в Форано, в Касперии и Ваконе, и даже в отдаленной деревушке Контильяно. Это были захватывающие истории. Однако, слушая бабушку, Аврора понимала, что ни один из сюжетов не имеет ни малейшего отношения к ней самой: хотя она и влюбилась в бывшего хулигана и будет любить его вечно, пока смерть не разлучит их, она не намерена замыкаться в узком мирке семейного счастья. В этих девочках, посвятивших себя любви к мужу и детям, она узнавала себя, но, в отличие от них, Аврора твердо знала: она никогда не откажется от своей мечты. В ее воображении рисовалась совсем другая картина: после очередной успешно проведенной операции она спешит домой, где ее встретят тепло и уют семейного очага, ласковые объятия мужа и счастливые лица детей. Аврора мысленно улыбнулась: «Бабушка совсем отстала от жизни, она понятия не имеет, насколько изменился характер взаимоотношений между мужчиной и женщиной, это уже не то, что было два-три поколения назад». Они проговорили далеко за полночь. Целуя внучку и желая ей спокойной ночи, бабушка знала, что вскоре ей предстоит разговор с родителями девочки: она убедит их позволить молодым людям сыграть скромную свадьбу и продолжить исполнять свои роли в одной очень простой и очень старой истории — самой старой из всех, которые люди когда-либо рассказывали друг другу. Они заполняли словами блокноты, тетрадки, альбомы, записные книжки и случайные клочки бумаги. В отличие от других влюбленных пар, чьи слова исчезают бесследно, разговоры мальчика и девочки оставались на бумаге: все важные признания и серьезные беседы, грустные и забавные воспоминания детства и просто болтовня ни о чем — все записи сохранялись, словно это были бесценные музейные экспонаты. Если разговор происходил на отдельных листочках, то потом их собирали и аккуратно подклеивали к остальным бумагам. Единственное, что не попадало в архив, — это чувства, для выражения которых не требуется никаких слов. Мальчик и девочка любили вместе перечитывать разговоры, которые они вели в прошлом. Когда в ранних записях попадались зачеркнутые ругательства, Аврора смешно морщила нос и делала вид, что в ужасе затыкает уши. Он устроился механиком в автомастерскую своего дяди. Мальчик оказался способным учеником и добросовестным работником. Дядя был доволен племянником, который так ловко чинил подержанные машины, что их даже удавалось продать. Он позволил мальчику жить в маленькой сторожке на территории гаража. Копаясь в моторах старых автомобилей, мальчик целыми днями думал об Авроре: о том, что она сказала и что сделала и как взглянула на него, и о том, какие у нее прекрасные глаза и чудесные шелковистые волосы. Аврора тоже постоянно думала о любимом: она вспоминала его нежные объятия и страстные поцелуи. Она стала рассеянной, в дневнике появились плохие отметки, и постепенно ее имя, которое всегда стояло первым в списке лучших учеников, начало сползать все ниже и ниже. Кончилось тем, что однажды ее вызвали в кабинет директора школы. Для Авроры это было страшным позором. Словно очнувшись от какого-то забытья, девочка вдруг поняла, что время, которое раньше она проводила за книгами и учебниками, теперь уходит на пустую болтовню с другом; они предаются мечтам о прекрасном будущем, и, если поблизости никого нет, Аврора позволяет мальчику запустить руку ей под блузку. — Итак, что будем делать? — строго нахмурив брови, спросила директриса. — Да, я все понимаю, — сказала Аврора, — извините. Я буду заниматься и постараюсь наверстать упущенное. Директриса сомневалась в искренности слов девочки. В автобусе по дороге домой Аврора все время смотрела в окно и думала, что и вправду становится похожа на девочек из тех многочисленных историй, которые ей рассказывала бабушка. В последнее время она часто представляла себя с младенцем на руках и рисовала в воображении картины тихой семейной жизни в маленьком домике, рядом с преданным и любящим мужем. В тот вечер Аврора встретилась со своим другом, несколько раз обыграла его в триктрак, потом они целовались и обнимались; Аврора прижималась к нему всем телом и чувствовала, как горячие пальцы мальчика ласкают ей грудь. Когда же пальцы переместились на коленку и стали осторожно подниматься все выше и выше, Аврора привычным движением оттолкнула его руку. Однако в тот вечер она гораздо раньше чем обычно ушла домой и села за учебники. Аврора сосредоточенно читала параграф за параграфом, делала пометки в блокноте и изо всех сил старалась выкинуть из головы мысли о мальчике. К ее удивлению, это оказалось совсем не так трудно, как она думала. Бабушка сама вызвалась поговорить с родителями девочки. Они были вне себя, услышав, что дочь связалась с известным всему городу хулиганом, но родительское негодование несколько утихло, когда бабушка напомнила им сюжет одной очень старой истории — самой старой из всех, которые люди когда-либо рассказывали друг другу. У старой синьоры был нескончаемый запас этих романтических историй о любви девочки и хулигана, не раз случавшихся в их собственном городе и во многих окрестных городках. Когда же дочь представила им своего избранника, они увидели вполне приличного молодого человека, который навсегда порвал со своим темным прошлым, честно трудится в автомастерской и вообще отличается примерным поведением. Он так сильно напоминал мальчика из бабушкиных рассказов, что родители моментально прониклись к нему доверием, и приятный молодой человек стал желанным гостем в их доме. Он чуть ли не каждый вечер обедал вместе с семьей, и папа с мамой были абсолютно счастливы, что их бедная глухая девочка нашла себе такого замечательного друга. Теперь они спокойны за будущее дочери: он станет для нее хорошим мужем и, конечно же, постарается обеспечить жене и детям пусть скромный, но стабильный доход. Мальчик мог часами сидеть за большим кухонным столом и слушать всё новые и новые истории старой синьоры. В очередном сюжете о том, как встреча с девушкой пробудила в душе юноши такие глубокие чувства, о существовании которых он даже не подозревал, мальчику виделась его собственная история любви; а в каждом сироте-шалопае, рано бросившем школу и покатившемся по наклонной плоскости в трясину криминального мира, он видел себя и узнавал собственную судьбу. И, естественно, в каждой несчастной, обделенной природой, но духовно прекрасной героине этих волшебных сказок ему виделась Аврора. Мальчик и старая синьора, к которой он теперь обращался не иначе как «бабушка», только покачивали головами и снисходительно посмеивались над девочкой и ее попытками вновь взяться за учебу, отлично понимая, что это лишь вопрос времени, — вскоре она бросит свою науку ради любви и тихого семейного счастья. Насмеявшись вволю, они принимались за составление длинных списков имен, которые Аврора и мальчик дадут своим будущим детям. Тем временем Аврора с огромным рвением взялась за учебу. Она читала в автобусе по дороге в школу и домой, она штудировала учебники, предлагаемые школьной программой, а также приносила из библиотеки стопки книг и, лежа в постели, читала до глубокой ночи. Ее имя вновь возглавляло список лучших учеников, и вновь она видела себя в белом халате со скальпелем в руках: у нее сосредоточенное лицо и напряженный взгляд — сегодня она проводит сложнейшую операцию на открытом сердце. И с каждым днем девушка все меньше и меньше чувствовала себя девочкой из бабушкиных историй. Однажды в жаркий летний полдень, когда бабушки не было дома, они, сцепившись в объятиях, упали на ковер в гостиной, изнемогая от страсти. Молодые люди катались по полу, словно две собаки, которые, обезумев от похоти и томительного зноя, совокупляются где-нибудь в придорожной пыли. Вернувшись, бабушка застала их за невинным занятием: мальчик и девочка сидели на кухне и увлеченно играли в трик-трак. Старая синьора, почувствовав витающее в воздухе напряжение, решила, что пора начинать приготовления к свадьбе. Это была последняя попытка Авроры вернуть свое прежнее чувство к мальчику. На следующее утро, когда мальчик забежал к ней перед началом рабочего дня, Аврора протянула ему письмо, которое писала и переписывала всю ночь. Она хотела видеть, как он будет читать это письмо. Мальчик не сердился, не кричал и не плакал. Он даже не взглянул на нее. Он прикусил нижнюю губу и молча поднялся к ней в комнату, где обнаружил кипы учебников и медицинских справочников. Затем он спустился вниз и ушел. «Он отлично держался», — подумала Аврора. Она надеялась, что со временем они смогут стать хорошими друзьями. Вернувшись в свою сторожку на заднем дворе гаража, мальчик достал кипы тетрадей, где были записаны все их разговоры. Дочитав очередную страницу, он выдирал ее из тетрадки и поджигал, поднося к уголку зажигалку, которой не пользовался с тех пор, как по настоянию Авроры бросил курить. Он внимательно смотрел на огонь, пожирающий некогда произнесенные ими слова, затем, когда пламя начинало жечь пальцы, бросал обгорелый клочок на пол и наступал на него каблуком ботинка. До прихода дяди он успел уничтожить лишь малую часть архива. Услышав, как заскрипели железные ворота, мальчик вышел из сторожки и взялся за работу. Весь день он разбирал старый, насквозь проржавевший джип, пытаясь найти сохранившиеся детали. Вечером, как только дядя ушел, он вернулся к прерванному занятию. Страницы одна за другой исчезали в пламени, а куча черного пепла на полу все росла и росла. К середине третьей ночи он прочитал и сжег последнюю страницу их последнего разговора. Затем он вышел во двор, забрался в кабину джипа, облил себя бензином и, как подобает несчастному влюбленному, поджег прощальное письмо своей возлюбленной, в котором Аврора говорила, что она серьезно все обдумала и приняла твердое решение продолжить учебу и поступить в медицинскую школу; она уверена, что у их отношений нет будущего, что рано или поздно они все равно расстанутся, так не лучше ли сделать это прямо сейчас; что же касается бабушкиных историй, то не стоит придавать им особого значения: старая синьора всегда была большой фантазеркой; их роман — это всего лишь мимолетное увлечение, из которого местные сплетницы сочинили какую-то глупую сказку о вечной любви, — в провинциальных городках такое часто случается; в конце Аврора добавила, что после долгих размышлений поняла совершенно отчетливо — на самом деле она никогда его не любила. Он выжил. Некоторые называли это чудом. Другие говорили, лучше бы он умер. Одни уверяли, что его спас Господь, другие считали, что у него было мало бензина или что в запертой кабине джипа пламя не разгорелось так сильно, как могло бы, находись мальчик на открытом воздухе. Но, так или иначе, все жители городка обсуждали кошмарную историю. «Ужасно, он похож на обуглившийся кусок мяса», — говорили они, вновь и вновь пересказывая друг другу подробности: как его нашли, и как врачам пришлось отдирать одежду, потому что она прилипла к обгоревшей коже, и как огонь сожрал его глаза — возможно, оно и к лучшему, по крайней мере мальчик не может видеть, во что он превратился. Во всем случившемся они обвиняли девочку. Полгода спустя, когда его выписали из больницы, он вернутся в автомастерскую к дяде. Дядя взял его ночным сторожем. В его обязанности входило сидеть у ворот и, реагируя на любой подозрительный шум, выкрикивать грозное «эй!», которое отпугнет грабителей. Поскольку красть в гараже было нечего, мальчик понимал: дядя взял его из жалости. Иногда он слышал какие-то шорохи и подавал голос, прекрасно зная, что, скорее всего, это пробежавшая мимо кошка или дядя приоткрывает ворота и выглядывает в щелку, желая убедиться, что племянник честно отрабатывает свою похлебку и крышу над головой. Но даже если бы кому-то и взбрело в голову ограбить мастерскую, от этой собаки в человеческом обличье все равно было бы мало толку: пока он, тяжело опираясь на палку, поднимется со своего места и медленно потащится в ту сторону, откуда доносится звук, злоумышленники успеют распотрошить не одну машину и спокойно скрыться. Но, понимая это, мальчик все равно старательно прислушивался к доносившимся из ночной темноты звукам. Если на улице шел дождь, он надевал плащ и слушал еще внимательнее. Каждый вторник он приходил к их любимой скамейке. Мальчик садился на скамейку и смотрел в пространство невидящим взглядом. Первое время его приводил дядя, потом он научился находить дорогу самостоятельно. Иногда старая синьора навещала мальчика. — Здравствуйте, бабушка, — говорил он, издали узнавая ее шаркающую походку и тяжелый запах старости, когда синьора опускалась рядом на скамейку. Он внимательно слушал неторопливую речь бабушки, она уверяла, что совсем скоро девочка вернется к нему. — Она обязательно вернется, — говорила старая синьора, — потому что не вернуться она не может — таков сюжет вашей истории, а он никогда не меняется. А все произошедшее делает его еще более романтичным: Аврора, погруженная в свой безмолвный мир, и ты в твоем теперешнем состоянии — слепой и обгоревший, как головешка. Бабушка никогда не рассказывала ему о том, что стало с девочкой, где она сейчас и чем занимается, он тоже никогда не затрагивал эту тему и не задавал ей никаких вопросов. Синьора говорила исключительно об их будущем: о том, какая у них будет свадьба, и сколько у них родится детишек, и как они будут счастливы. — О, эта ваша удивительная история! — говорила она. — Слух о ней разнесется по всей Италии. — Да, я знаю, — говорил он. Бабушка убежденно кивала головой и поднималась со скамейки. Мальчик говорил ей «до свидания», и старая синьора уходила. Однажды она ушла и больше не вернулась. Однажды во вторник, когда он сидел на скамейке, чувствуя на своем лице приятную вечернюю прохладу и вдыхая разлитый в воздухе чудесный аромат роз, о цвете которых он мог только догадываться, рука Авроры легко опустилась ему на колено. — Добро пожаловать домой, — прошептал он, хотя знал, что она не услышит его. Он положил свою ладонь на ее руку. Рука Авроры была волосатой и влажной. Она фыркнула и лизнула его — сначала пальцы, потом запястье — и тихонько заскулила. Это оказалась собачья морда. Собака была голодна и надеялась, что человек угостит ее чем-нибудь съедобным. Если бы у него в кармане лежало что-нибудь съедобное, он бы с радостью поделился с собакой, но он сердито оттолкнул ее носком ботинка. Он понимал: это не могла быть Аврора, и все же на короткий миг позволил иллюзии овладеть его сердцем. Он знал — она никогда не вернется. Время шло, и он все реже и реже думал о ней. Поначалу воспоминания об Авроре преследовали его, он постоянно скучал по ней, это была томительная, разъедающая душу тоска. Когда утром дядя приходил в мастерскую, юноша отправлялся в свою сторожку, валился на кровать и целыми днями плакал, уткнувшись лицом в подушку. Однако постепенно образ Авроры стали вытеснять всплывающие в памяти воспоминания о других девушках, которые были до нее. Он начал думать, что, возможно, принимая решение порвать с ним, Аврора была права и верно она написала в своем письме: у них слишком мало общего, рано или поздно они все равно бы расстались: а все эти бабушкины истории о любви — чистейший вздор, глупая болтовня старой сплетницы. Вероятно, он был бы не менее счастлив с любой другой девушкой: до появления в его жизни Авроры их было много — симпатичных и сговорчивых девчонок, которые не отказывались поразвлечься и с готовностью лезли к нему в штаны где-нибудь на заднем дворе супермаркета. Хорошие, добрые девушки, ничем не хуже Авроры, они точно так же заставили бы его найти работу и перестать воровать. И главное, эти девушки не бросили бы его, потому что у них не было грандиозных планов и они не стремились никому ничего доказать и не мечтали стать врачами. Он много думал — поскольку никаких иных занятий, кроме размышлений, у него не было — и пришел к выводу, что на самом деле встреча с Авророй не оказала на него никакого особого влияния. И вовсе она не вытаскивала его из трясины криминального мира. Влюбись он в кого-нибудь другого, а со временем это обязательно произошло бы, он завел бы нормальную семью, остепенился и превратился бы в добропорядочного гражданина. Пес оставил в покое сидящего на скамейке человека, который не дал ему ничего съестного, и скрылся в переулке. Вскоре он заметил мальчика и увязался за ним. Мальчик достал из кармана только что украденную в магазине пачку сигарет, чиркнул спичкой и жадно затянулся. Свернув за угол, они увидели девочку, которая возилась со своим велосипедом, тщетно пытаясь натянуть провисшую цепь. Юный воришка и пес направились к ней. Все в городе звали девочку Акулой, потому что во рту у нее был двойной ряд зубов. Также люди говорили, что она очень хорошо рисует. Он уже не раз встречал эту девочку, но никогда не обращал на нее внимания, лишь однажды, проходя мимо, попытался заглянуть ей в рот. Однако сейчас с ним случилось что-то странное: он и сам не мог понять, почему при виде девочки у него вдруг перехватило дыхание, и отчего сердце в груди колотится как сумасшедшее, и откуда взялся оглушительный звон в ушах. Пытаясь справиться с волнением, мальчик чуть замедлил шаг и взглянул на плетущегося рядом тощего пса. Он сунул руку в карман и вытащил пакетик леденцов, который прихватил в магазине вместе с сигаретами. Мальчик надорвал пакетик и высыпал леденцы на асфальт. — По-моему, он голодный, — небрежным тоном сказал мальчик. Девочка подняла на него удивленные глаза. — Как его зовут? — спросила она и слегка кашлянула, словно у нее вдруг пересохло в горле. — Не знаю, это не моя собака. Давай назовем его Джузеппе или, — мальчик вспомнил, что она занимается живописью, — Леонардо да Винчи. Помочь тебе? Перепачканные машинным маслом пальцы девочки так сильно дрожали, что цепь то и дело соскакивала с шестеренки. Она знала этого мальчика. Люди говорили, что он вор и хулиган, а еще ходили слухи, что он убивает птиц и вешает бездомных кошек. — Помоги, — прошептала девочка. Из-за оглушительного звона в ушах она с трудом слышала собственный голос. Джузеппе, или Леонардо да Винчи, торопливо подобрал раскатившиеся по асфальту леденцы и поспешил прочь. Он не мог долго находится рядом с мальчиком и девочкой: казалось, сам воздух вокруг них звенел от напряжения, словно провода, по которым бежит электрический ток. От этого мощного заряда шерсть на теле собаки встала дыбом. Однако ни мальчик, ни девочка не заметили исчезновения пса. Джузеппе, или Леонардо да Винчи, оставив городок позади, выбежал на проселочную дорогу и направился дальше на север. Кокрофт любил писать стихи. Однажды он даже опубликовал поэтический сборник. Тоненькая книжечка в бумажной обложке называлась «Письма к Моррису». Он сам оплатил все издательские расходы, а типография дала ему небольшую скидку, поскольку тираж оказался бракованным: несколько страниц были напечатаны вверх ногами. Ему удалось продать четыре экземпляра — один банковскому поверенному, два дочери и еще один Робину Робинсону по прозвищу Малиновка. Все четыре книги он собирался подарить, но друзья и близкие потребовали, чтобы он взял с них причитающуюся сумму. Еще два экземпляра он оставил себе: один для чтения, а второй для вечного хранения, как выставочный экспонат, который демонстрируют знакомым. Остальные четыреста девяносто четыре экземпляра были разосланы в библиотеки, больницы, тюрьмы и бывшим любовникам, которые, как надеялся Кокрофт, узнают в поэтических строках завуалированные намеки на их подлое предательство по отношению к автору. Посчитав, что в своем первом и единственном сборнике он сказал все, что должен был сказать, Кокрофт дал торжественную клятву никогда больше не издавать стихов, однако время от времени брался за перо и сочинял кое-что для души. После ужина Босниец, как обычно, сразу же ушел к себе в комнату. Оставшись в одиночестве, Кокрофт подсел к кухонному столу, взял искусанную шариковую ручку, отыскал в ящике буфета клочок бумаги и, вдохновленный звездной ночью за окном, написал: В сумерках леса, как звезда, Сияет Тимолеон Вьета. Он положил листок в пепельницу, раскурил сигару и стал медленно прожигать в нем дыру за дырой, потом чиркнул спичкой и поднес пламя к уголку бумаги. Когда огонь полностью сожрал листок, Кокрофт вышел на крыльцо и, глядя в ночное небо, стал думать, где сейчас может быть Тимолеон Вьета, чем он занимается и как у него дела. В его воображении больше не возникала улыбающаяся физиономия пса, который с восторгом гоняет бездомных кошек по симпатичным улочкам в районе Трастевере или жует гамбургер, случайно оброненный прохожим на площади возле Пантеона. Последнее время ему виделись совсем иные картины: Тимолеон Вьета влачит жалкое существование в каком-нибудь бедном квартале города, он несчастен и одинок, у него больной, изможденный вид и грустные глаза, его самого гоняют от мусорных баков злые дворники с толстыми животами, туго обтянутыми белыми фартуками. Иногда Кокрофт не мог избавиться от кошмарных видений: Тимолеон Вьета мертвый валяется на обочине дороги, его тело разлагается под палящими лучами солнца, а мимо с грохотом и ревом проносятся машины. Кокрофт представлял, как тяжелый грузовик притормаживает и водитель, желая немного позабавиться, наезжает на собаку и расплющивает труп огромными черными колесами. — Что я наделал! — прошептал Кокрофт, уставившись в темноту. — О боже, что я наделал! Он чувствовал себя таким несчастным! Ночной воздух был тих и неподвижен. Кокрофт поднял лицо к усыпанному звездами небу. — Вернись домой! — крикнул он. Ему ответило далекое эхо. Кокрофту казалось, что его голос поднимается вверх и плывет над спящей землей. Подхваченный ветром, он облетит всю Италию, и, может быть, Тимолеон Вьета услышит призыв хозяина. — Вернись домой! — закричал он срывающимся голосом. Слезы градом катились по щекам Кокрофта, исчезали в бороде и капали на ворот рубашки. — Вернись домой, Тимолеон Вьета! Босниец лежал на кровати в своей комнате. Через открытое окно ему хорошо были слышны вопли старика. Босниец смеялся до слез. Пыльный Тимолеон Вьета двигался на север. Он бежал по пыльным дорогам, поднимался на холмы, спускался в долины и вновь карабкался вверх по склонам. Солнце вставало над горизонтом, с каждым часом припекая все сильнее. К полудню пес совершенно выбивался из сил. Иногда он вынужден был скрываться от невыносимого зноя, лежа где-нибудь в тени, но как только становилось немного прохладнее, он снова поднимался и шел вперед. Завидев речку или ручей, пес мчался к воде. Купание освежало его, но долго у реки Тимолеон Вьета не задерживался, он переплывал возникшую на его пути преграду и двигался дальше. С каждым днем пес становился чуть более тощим, ребра на ввалившихся боках проступали всё заметнее, а на сбитых лапах появлялось все больше и больше порезов и ссадин. Однако он продолжал двигаться так быстро, как только мог, стараясь все время держать курс на север. Лючия и Пьетро поженились довольно рано, через тринадцать лет у них появился долгожданный ребенок. В первое мгновение акушерка подумала, что ребенок родился мертвым, — должно быть, девочка задохнулась, когда пуповина дважды обмоталась вокруг ее шеи. Однако, как ни странно, младенец начал подавать признаки жизни. Правда, громкого плача, который, как говорили Лючии, она должна услышать от новорожденного, не было вовсе, молодая мать с трудом уловила лишь слабый вздох и тихие всхлипывания. Медсестры засуетились, переложили девочку на специальную каталку и быстро увезли в реанимацию. Позже доктор сказал Лючии и Пьетро, что мозг младенца поврежден и, скорее всего, по умственному развитию их дочь навсегда останется на уровне пятилетнего ребенка. Когда родителям наконец позволили забрать девочку домой, они не могли отвести глаз от своей красавицы дочки. Лючия смотрела на крошечные кулачки младенца и розовые губки, жадно сосущие грудь, и ей казалось, что с девочкой все в порядке. Они назвали девочку Розой. Пьетро ходил на работу, а Лючия оставалась дома с ребенком. Она играла с дочкой и пыталась научить ее разным вещам. Некоторые считали, что это бесполезно. «Было бы лучше, если бы ее не удалось спасти», — говорили они. Кроватка Розы стояла в спальне родителей. Это была просторная комната с высоким потолком и большими окнами, через которые падал яркий солнечный свет. Когда девочка немного подросла, Пьетро и Лючия отдали комнату ей, а сами переехали в маленькую спальню в задней части дома. По физическому развитию девочка не отставала от своих сверстников. В возрасте четырех лет Роза выглядела так же, как и любой другой четырехлетний ребенок: у нее были пухлые щечки и длинные густые волосы, но она не могла самостоятельно донести ложку до рта и не умела ходить. В отличие от более пожилых членов семьи Лючия не тратила время на молитвы с просьбами совершить чудо, однако каждую свободную минуту занималась с дочкой и внимательно наблюдала за ней в надежде увидеть хотя бы слабые признаки улучшения. По внешнему виду Розы трудно было сказать, осознает ли она, что происходит вокруг нее. Девочка, словно слепая, смотрела куда-то в пространство или рассеянно блуждала взглядом по предметам, не фокусируя его ни на чем конкретном. Однако врачи говорили, что со зрением у ребенка все в порядке. Порой Лючия была на грани отчаяния и теряла всякую надежду увидеть осмысленную реакцию дочери или научить ее чему-то новому. Но однажды утром, около половины одиннадцатого, Лючия, поставив девочку на ноги, придержала ее под мышки, а затем, как она обычно это делала, медленно отпустила руки. И Роза, вместо того чтобы, как обычно, опрокинуться на спину или завалиться на бок, осталась стоять. Она покачивалась на подгибающихся ножках, но стояла — ровно полминуты, прежде чем рухнуть на руки матери. Вечером пришедший с работы Пьетро выслушал взволнованный рассказ жены и попросил ее попробовать еще раз поставить девочку на ноги. Полагая, что все произошедшее было случайностью и ребенок просто неосознанно балансировал, несколько мгновений удерживая равновесие, счастливый отец не поверил своим глазам, когда увидел дочь, стоящей на ножках без посторонней помощи. Недели через две Роза, вцепившись обеими руками в палец матери, сделала первые неуверенные шаги. Когда Розе исполнилось семь, Пьетро и Лючия, к изумлению директора и преподавателей местной школы, записали девочку в первый класс. Они утверждали, что их ребенок ничем не отличается от всех остальных, а значит, она, как и другие дети, должна ходить в школу. Девочку взяли с двухнедельным испытательным сроком, после чего директор полагал, что у него будет полное право объявить присутствие умственно отсталого ребенка среди нормальных детей нецелесообразным и порекомендовать родителям отдать ее в специальную школу. В первый день учебного года Розу, одетую в школьную форму, привели в класс и посадили на последнюю парту. Она тихо сидела на своем месте, иногда покачиваясь и наклоняясь вперед, иногда откидываясь на спинку стула или угрожающе кренясь на бок. Место рядом с ней оставалось свободным. Однако если кто-нибудь из детей плохо себя вел, учительница приказывала маленькому нарушителю сесть за парту к Розе. Оказавшись рядом с такой соседкой, болтун вынужден был молчать, и в классе наступала тишина и порядок. Преподавателям очень нравилась их новая ученица. Лючия приходила в школу на переменах. Пока другие дети бегали и играли, она сидела с дочкой на скамейке в дальнем углу двора. Одноклассницы Розы подходили поближе и с изумлением наблюдали, как Лючия кормит ее с ложки бульоном и протертыми овощами. Роза казалась им живой куклой, иногда девочки просили разрешения помочь покормить ее, говоря, что у них дома есть черепаха или хомячок и они знают, как это делается. Вскоре к ним начали присоединяться девочки из других классов. Постепенно они так привыкли к ежедневному ритуалу кормления Розы, что вполне уже могли сами справиться с этой задачей. Теперь Лючия сидела рядом и смотрела, как девочки кормят Розу. Некоторые мамы, напуганные рассказами дочерей о странной однокласснице, приходили в школу посмотреть, что происходит. Стоя поодаль, они с неменьшим интересом, чем их дети, наблюдали за процессом кормления Розы. В результате кончилось тем, что многие женщины стали предлагать свою помощь. Утром Лючия приводила дочку к воротам школы, и девочки, которым в этот день было поручено присматривать за Розой, бежали навстречу, забирали приготовленный Лючией пластиковый контейнер с едой, подхватывали Розу под руки, вели в класс и усаживали за парту. Место рядом с Розой по-прежнему оставалось свободным — туда, как и раньше, ссылали нарушителей дисциплины. На переменах, сводив Розу в туалет и накормив, девочки сажали ее на скамейку в тени большого дерева и шли играть с другими детьми. Бабушка Пьетро едва не сошла с ума от радости, узнав о беременности Лючии, и чуть не лишилась рассудка, когда ей сказали, что по умственному развитию ее правнучка навсегда останется на уровне пятилетнего ребенка. Бабушка стала частым гостем в доме Лючии и Пьетро. При каждом удобном случае пожилая женщина заводила разговор о постигшем их семью несчастье и, тяжело вздыхая, говорила друзьям, знакомым и малознакомым людям, как она жалеет бедную девочку и как по нескольку раз в день молится о выздоровлении ребенка. Все стены ее дома были завешаны фотографиями Розы. Снимки несколько отличались друг от друга: на девочке были разные платьица, ее длинные волосы были уложены в красивые прически, но выражение лица на всех фотографиях оставалось одним и тем же: бессмысленный, устремленный в пространство взгляд и слегка приоткрытый рот. Однажды, когда Розе было лет девять, Лючия, которой надо было ненадолго отлучиться, попросила бабушку посидеть с ребенком, и та с радостью согласилась. Устроившись на низкой скамеечке возле кроватки, пожилая женщина пела романсы о несчастной любви, старательно выводя мелодию тонким, надтреснутым голоском. Неожиданно на одной из песен глаза Розы засияли, она обвела взглядом комнату, внимательно рассматривая то один предмет, то другой, словно видела их впервые, потом посмотрела на прабабушку и рассмеялась. Это был даже не смех, а тихое хихиканье, от которого плечи девочки подрагивали, а голова покачивалась из стороны в сторону. Бабушка не знала, сколько это продолжалось — секунды две, может чуть дольше, затем Роза смолкла, глаза погасли, только что улыбавшиеся губы обмякли, рот слегка приоткрылся, и она снова уставилась в пространство невидящим взглядом. Пожилая женщина решила, что в скором времени Роза будет совсем здорова. Через несколько недель Лючия пришла за Розой в школу, и ее встретила толпа одноклассников дочери. Дети окружили ее и, перебивая друг друга, начали что-то возбужденно рассказывать. Не в силах разобраться в этом крике и гомоне, Лючия спросила учительницу, чем они так взволнованы. — О, сегодня на уроке Роза улыбнулась, — сказала учительница. — Мы говорили о вулканах, и вдруг с последней парты раздался смех. Все обернулись и посмотрели на Розу: сначала она смеялась, потом смолкла, обвела всех нас внимательным взглядом и улыбнулась. Дети начали аплодировать. Затем улыбка исчезла, Роза опустила голову и затихла, как будто ничего не произошло. Это было утром, но дети до сих пор взволнованы. Целый день только и разговоров что о том, как Роза смеялась. Теперь они ждут, когда она снова улыбнется. Она часто улыбается? — спросила учительница. — Нет, не очень, — сказала потрясенная Лючия. Она не поверила рассказу прабабушки, решив, что та либо впала в религиозный экстаз и ей привиделась улыбающаяся правнучка, либо у нее появились первые признаки старческого слабоумия. — Нет, — повторила Лючия, — она редко улыбается. Лючия и Пьетро не спали до двух часов ночи. Они говорили о том, как бы им хотелось увидеть улыбку дочери. Хотя бы разок. Одна улыбка Розы — и они будут счастливы до конца жизни. Отец Зено работал в небольшой фирме по производству шарикоподшипников. Он был торговым агентом, и поэтому каждые несколько месяцев ему приходилось сниматься с места и переезжать в другой город. Жена и сын переезжали вместе с ним. Зено никак не мог понять, почему отец не подыщет другую, более спокойную работу, но он давно перестал задавать подобные вопросы — задолго до того, как они приехали в Тоди. Зено привык к переездам и к частой смене школ, так что от первого дня в новой школе он не ждал ничего особенного, все будет как обычно — буднично и предсказуемо. Отец даст ему целую горсть подшипников, высадит из машины метров за двести до главного входа и укатит по своим делам. Едва переступив порог класса, Зено мог с первого взгляда определить, кто из его будущих товарищей является признанным лидером, с которым лучше не ссориться, а кто не представляет большой угрозы и какое положение займет он сам, — как правило, он оказывался где-то внизу на неофициальной иерархической лестнице. Зено еще не встречал человека, которому не нравились бы подшипники и кто не получал бы удовольствия, потихоньку катая их между ладонями во время урока или запуская по асфальту в школьном дворе во время перемен. Обычно в первый день никто из учеников не обращал на него внимания, лишь некоторые изредка подозрительно косились в его сторону. Учителя, представляя Зено классу, говорили детям, что они должны быть приветливы с новеньким, однако ни мальчики, ни девочки не проявляли к нему большого интереса и не пытались подружиться. На перемене он оставался в полном одиночестве. Зено отходил в дальний угол двора и ждал, стараясь не встречаться взглядом с теми, кто явно не принадлежал к лидерам. Зено совершенно не хотел, чтобы его заподозрили в симпатиях к более спокойным и миролюбивым детям, прежде чем он наладит контакт с теми, кто может превратить его существование в новой школе в полный кошмар. Рано или поздно к нему подходил мальчик с суровым выражением лица и крепкими кулаками и начинал осторожный разговор. При первой же возможности Зено сообщал ему о своих знакомствах с важными бизнесменами, которые занимаются сложнейшим производством подшипников, и в качестве подарка предлагал пару блестящих шариков. Его потенциальный мучитель оказывался застигнутым врасплох: не в силах отказаться от такого подарка, он принимал его, и вскоре весть о Зено — обладателе замечательных шариков, которые он щедро раздает всем желающим, — распространялась среди мальчиков. Получив горсть подшипников и решив, что новенький не такой уж плохой парень, они увлеченно катали их по асфальту или обстреливали друг друга, целясь непременно в лоб или в зубы. Зено всегда вел себя крайне предусмотрительно и оставлял самый большой шарик для самого сильного мальчика в школе. Обезопасив себя таким образом, он мог спокойно ходить в школу, дожидаясь того дня, когда отец скажет, чтобы он сложил свои вещи в коробки, потому что завтра они переезжают в другой город. Там он пойдет в новую школу, где над ним будут смеяться, если Зено по неосторожности ляпнет какое-нибудь словечко на жаргоне, которому научился у мальчишек в старой школе. Однажды Зено попался особенно агрессивно настроенный забияка, который подошел к нему и потребовал отдать все шарики до единого. — Спорим, — сказал Зено, выворачивая карманы, — ты не знаешь, как их делают и как удается придать подшипникам идеально круглую форму. — Конечно знаю. — Забияка собрал свою добычу и ушел. На следующее утро он поджидал Зено у ворот школы. Парень стоял, прислонившись к забору, и сердито хмурил брови. Он поманил новенького пальцем и попросил объяснить, как делаются подшипники. — Я и сам знаю, — сказал забияка, — просто забыл. Зено изложил все тонкости технологического процесса. Парень кивнул и отошел в сторону. Зено понял: на ближайшие три-четыре месяца, которые они проведут здесь, спокойная жизнь ему обеспечена. Зато, вспоминая другую школу, в городке Фаенца, он каждый раз вздрагивал и покрывался холодным потом: отец забыл дать ему подшипники, и Зено, которому в свой первый школьный день не удалось заключить перемирие с местными хулиганами, пришлось терпеть издевательства и насмешки в течение последующих двух месяцев. Итак, с полными карманами шариков, которые должны были послужить ему надежным выкупом, и запасом захватывающих дух историй о чудесах современного промышленного производства Зено стоял во дворе школы городка Тоди. Прислонившись к узловатому стволу дерева, он наблюдал за играющими детьми, пытаясь определить, с кем из них ему удастся подружиться. Обычно Зено стремился примкнуть к одной из школьных группировок, чтобы обезопасить себя от других хулиганов. Уезжая из города, он никогда не поддерживал связь с бывшими товарищами, но ему нравилось чувствовать себя под защитой более сильных и крепких мальчиков. Он заметил стайку девочек, которые вывели во двор Розу и усадили ее на скамейку неподалеку от того места, где стоял Зено. Еще утром, на первом уроке, он обратил внимание на эту умственно отсталую девочку, сидевшую на последней парте, в самом конце класса. Оставив Розу, подружки убежали играть. Наблюдая за тем, как девочка, уронив голову на грудь, перекатывает ее то на правое, то на левое плечо, Зено недоумевал, почему она вообще ходит в школу. Он оглянулся и, убедившись, что на него по-прежнему никто не обращает внимания, нащупал в кармане самый маленький подшипник, прицелился и швырнул его в Розу Он промазал. Зено снова оглянулся: посреди двора шла какая-то возня, и, похоже, никто ничего не заметил. Он швырнул еще один шарик, и еще. С третьей попытки ему удалось попасть Розе в затылок. Ее голова на миг приподнялась, затем снова упала на грудь. Следующий шарик угодил Розе в щеку — последовала та же реакция: она на секунду вскинула голову и, вернувшись в свое забытье, начала медленно покачиваться из стороны в сторону. Зено покосился на компанию мальчишек. Они что-то горячо обсуждали и не обращали на него внимания. — Эй, — крикнул он, — смотрите! Зено выбрал шарик побольше и запустил им в Розу. Удар пришелся в плечо. На этот раз девочка дернулась всем телом. Он быстро швырнул один за другим несколько крупных шариков. Роза снова вздрогнула и громко вскрикнула. Мальчики всей толпой двинулись к дереву, под которым стоял Зено. Тот, довольный, что ему наконец удалось привлечь внимание публики, сунул руку в карман, собираясь предложить своим будущим товарищам взять по шарику и тоже попробовать попасть девочке в голову. Зено не успел вымолвить ни слова — его повалили на землю и начали пинать ногами. Удары сыпались со всех сторон. В них не было кровожадной жестокости: избивая новенького, мальчики не испытывали ненависти, за каждым ударом стояло совсем иное чувство — любовь к Розе. Издевательства над ней оказались для них невыносимым зрелищем, и даже теперь, охваченные гневом, мальчики не могли сдержать слез. Дети, узнав о причине потасовки, собрались посмотреть, как бьют новенького. Не было слышно истеричных выкриков и воплей поддержки, как это обычно бывает во время драки. Все просто стояли вокруг и, несмотря на крики и мольбы о пощаде лежащего на земле мальчика, молча смотрели, как его избивают ногами. Несколько девочек отделилось от толпы; они подбежали к Розе и, обняв ее за плечи, закричали остальным, что с Розой все в порядке: она не ранена, не плачет, и ничего страшного с ней не произошло. Зено почувствовал, что удары немного ослабли и сыпались уже не так часто. К тому моменту, когда во двор выскочили учителя, он успел подняться на ноги. В свой первый школьный день Зено лишился переднего зуба и вернулся домой с опухшим лицом, подбитым глазом и рассеченной губой. Постепенно синяки потемнели и, как полагается, сначала стали лиловыми, затем желто-зелеными, а потом и вовсе исчезли. Зено же постепенно освоился, подружился с несколькими мальчиками из класса, и потекла привычная школьная жизнь. Его преступление почти забылось, однако время от времени кто-нибудь из новых товарищей говорил: — Ты помнишь тот, первый, день? Помнишь, как ты кидал в Розу свои дурацкие шарики? Помнишь, как тебя били ногами? — Да, — отвечал он и мучительно краснел, вспоминая, как издевался над девочкой. — Да, я всё помню. Через три месяца его отец получил назначение в Приверно, и семья уехала из Тоди. Впервые Зено решил написать письмо человеку, с которым учился в одном классе. Каждый раз, приезжая на новое место, он отправлял Розе открытку с видом того городка, где ему предстояло прожить ближайшие два-три месяца; на обороте Зено писал несколько слов о новой школе, о своих новых товарищах, передавал привет всем ребятам из класса и желал Розе здоровья. Он не знал, почему делает это. Он просто покупал открытки и отправлял их Розе. Когда приходила очередная открытка, родители показывали ее дочери и читали слова, написанные на обороте. Когда открыток набралось больше дюжины, они собрали их и аккуратно разложили в большом альбоме. Альбом Розы становился все толще и толще. Каждая открытка лежала в прозрачном пластиковом кармашке, так что ее можно было видеть с обеих сторон. Лючия часто садилась возле постели дочери и, переворачивая страницу за страницей, показывала Розе красочные картинки и читала послания ее друзей. Девочка полулежала на подушках и смотрела в потолок невидящим взглядом. Перечитывая знакомые строки, Лючия каждый раз поражалась, каким теплом, добротой и неподдельной любовью наполнены эти простые письма. Зная, что Роза никогда не прочтет их и не поймет ни слова из того, что ей читают родители, дети продолжали присылать открытки с подробнейшим описанием тех мест, где они проводят каникулы, и рассказами о том, чем они занимаются и как развлекаются. В конце все желали Розе здоровья, девочки писали «целую» и рисовали маленькие сердечки, мальчики были более сдержанны — их послания завершались дружески-небрежным «пока, скоро увидимся». Однажды Лючия показала Розе открытку с изображением Золотой лестницы во Дворце дожей в Венеции: «Посмотри, как красиво». Роза взглянула на картинку, казалось, она внимательно рассматривает каждую деталь. Неожиданно девочка улыбнулась, приподнялась с подушек, села на кровати и посмотрела на Лючию. Глаза матери и дочери встретились. Лючия ласково провела ладонью по щеке Розы. Девочка рассмеялась; она смотрела на Лючию и хохотала, словно мать была самым смешным существом, которое ей когда-либо доводилось видеть. Затем ее смех перешел в отрывистое всхлипывание, после чего глаза погасли, улыбка исчезла, рот приоткрылся. Роза снова откинулась на подушки и затихла. Доктор утверждал, что подобные вещи иногда случаются, скорее всего они связаны с какими-то нарушениями в центральной нервной системе, и к ним не стоит относиться как к чему-то осознанному. Однако Лючия была уверена: доктор понятия не имеет, в чем тут дело. Если бы он сам увидел, как Роза улыбается и смеется, он не смог бы остаться равнодушным, и, возможно, даже у него на глазах навернулись бы слезы. Когда Пьетро вернулся с работы, взволнованная жена выбежала ему навстречу: — Ах, если бы ты пришел на пять минут раньше! Когда Розе исполнилось восемнадцать, всем стало ясно, какой она могла бы быть красавицей. «О, да, — говорили люди, — эта девушка могла бы разбить не одно мужское сердце». У нее было милое лицо, чудесные длинные волосы, стройная фигура, но все тот же устремленный в пространство бессмысленный взгляд, внезапные судорожные движения, а голова Розы беспрестанно качалась из стороны в сторону. Если мужчина, случайно оказавшийся в этом городке, проходил по улице и замечал сидящую в саду красивую девушку, он тут же влюблялся в нее без памяти. Когда через полчаса мужчина, нарядившись в свой лучший костюм, возвращался к дому Розы и, подойдя поближе к забору, видел ее приоткрытый рот, пустые глаза и отсутствующее выражение лица, он в ужасе бросался прочь, с тоской понимая, что картины прекрасного будущего, которые он себе уже рисовал, рассыпаются, как карточный домик. Лючия и Пьетро развлекались, подглядывая за этими горемыками из окна кухни. Они называли их женихами Розы. Роза уже окончила школу, однако одноклассники продолжали навещать ее. Каждый вечер Роза принимала посетителей. Девочки приходили, чтобы посидеть с ней в саду на свежем воздухе, почитать вслух глянцевые журналы, где в колонках светской хроники печатались потрясающие сплетни из жизни знаменитостей, и статьи из газет, в которых рассказывалось о самых обычных людях, совершивших необычные поступки. Они играли с ее великолепными волосами, укладывая их в разные сложные прически, и потихоньку рассказывали ей чужие тайны, которые поклялись хранить до гробовой доски. Мальчики неизменно являлись в строгих костюмах и при галстуках. Обычно они сидели на краешке стула, аккуратно сложив руки на коленях, и молчали, лишь изредка произнося общие фразы о погоде или комментируя то, что происходило на тихой улочке перед домом Розы. Если одноклассники устраивали вечеринку, они иногда приглашали Розу. Девушку, одетую в красивое платье, усаживали на лужайке в тени дерева, и ребята по очереди присматривали за ней. Вскоре после рождения Розы врачи сказали Лючии и Пьетро, что их дочь долго не проживет. Как скоро она умрет? Это лишь дело времени. Девочка всегда будет слабенькой, подверженной различным заболеваниям, одно из которых рано или поздно убьет ее. «Это может случиться на следующей неделе, через месяц, а может, через несколько лет, но в любом случае, — сказал доктор, — ей не суждено дожить до старости». И несмотря на все нежелание родителей верить в то, что им наговорили врачи, они не могли не замечать, как любая самая незначительная простуда превращалась для девочки в серьезную болезнь, которая, казалось, длилась целую вечность. Чем старше становилась Роза, тем чаще и тяжелее она болела. Доктор всегда самоотверженно лечил девочку, стараясь оставаться оптимистом даже в самые трудные периоды, когда Роза по нескольку недель не могла подняться с постели. Но в последнее время она почти беспрерывно болела и настолько ослабела, что в конце концов доктор сдался. Он сообщил родителям, что улучшения больше не будет и Роза вряд ли доживет до своего двадцатилетия. Доктор сказал, что, если Лючия и Пьетро хотят, можно положить девочку в больницу, однако ей это не поможет. Они не стали отдавать Розу в больницу, решив, что дома девочке будет спокойнее: она сможет лежать в своей большой солнечной комнате напротив открытого окна, слушать шум деревьев и тихую музыку, льющуюся из радиоприемника, и видеть развешанные по стенам фотографии друзей. Они не хотели, чтобы Роза умерла в одиночестве. Начальники Лючии и Пьетро позволили им работать посменно, таким образом один из них всегда был дома, сидел возле постели Розы, держа ее за руку, и гладил ее длинные волосы. Сама мысль, что умирающая девочка хотя бы на мгновение перестанет чувствовать любовь и заботу родителей, казалась им невыносимой. Ни днем, ни ночью они не отходили от Розы, ни на секунду не отрывали взгляда от лица дочери. Девочка угасала на глазах, она все больше слабела и бледнела, становясь похожей на прозрачную тень. Друзья каждый вечер навещали Розу. Их пускали в комнату с единственным условием: не плакать до тех пор, пока не выйдут за порог. Но даже во время этих визитов родители не отлучались от постели дочери. Они стояли чуть в стороне и смотрели на Розу. Если кто-нибудь из друзей загораживал ее, они переходили на другое место и продолжали, не отрываясь, смотреть на девочку. Пьетро надеялся, что однажды ему удастся увидеть улыбку Розы. Он постоянно вспоминал рассказ жены и представлял смеющееся лицо дочери, ее живые глаза, полные любви и счастья. Пьетро сидел у постели Розы, сжимая в своих руках худенькое запястье девочки. Неожиданно мирную тишину раннего летнего вечера нарушил протяжный собачий вой, собака выла прямо под окном. Пьетро подумал, что, если не обращать внимания, собака скоро уйдет. Однако прошла минута, другая, а тягостный вой не смолкал. Брови девочки слегка шевельнулись, и на переносице появилась едва заметная морщинка. Пьетро забеспокоился, как бы эта надрывная собачья песня не потревожила дочку. Он подошел к окну, отодвинул занавеску и выглянул наружу. На дорожке сада сидел тощий, ободранный пес. Пьетро оскалил зубы и тихо зарычал. Пес, опустив голову, потрусил прочь. Пьетро вернулся к постели, сел и погладил разметавшиеся по подушке волосы Розы. Она лежала с закрытыми глазами. Пьетро наклонился ухом к губам девочки и с трудом различил ее слабое дыхание. Вскоре собака вернулась и завыла еще печальнее. Пьетро снова подошел к окну, выглянул наружу и, оскалившись, тихо зарычал на собаку. Однако на этот раз пес не убежал. Вскинув морду, он зашелся душераздирающим воем. Пьетро стянул с ноги ботинок и швырнул в собаку. Он промахнулся — ботинок просвистел над головой пса и упал в траву. Пьетро снял другой ботинок, прицелился и с силой бросил его в окно. Ботинок попал собаке по носу. Звук получился глухим, словно кто-то ударил в пустую деревянную бочку. Пес взвизгнул, метнулся в сторону и убежал, поджав хвост. Пьетро снова вернулся к постели Розы. Девочка лежала, вытянув руки поверх одеяла, рот ее был широко открыт, она не дышала. Роза умерла в одиночестве — никто не держал ее за руку и не гладил по волосам, некому было поцеловать ее лоб и прошептать последние тихие слова любви. Пьетро ничего не рассказал жене о собаке. Он сказал, что все время был рядом с Розой и что в последние мгновения своей жизни их девочка выглядела спокойной и счастливой. «Никогда раньше я не видел Розу такой умиротворенной», — сказал он Лючии. Пьетро не мог забыть собаку, которая увела его от постели умирающей дочери. Он вновь и вновь мучительно прокручивал в голове все происшедшее. Пьетро злился на животное, вторгшееся в его жизнь. Однако было в этой собаке нечто такое, что заставляло Пьетро вместе с раздражением чувствовать к ней невыразимую жалость. Особенно он запомнил собачьи глаза и то, с каким отчаянием и мольбой они смотрели на него снизу вверх. Чем больше он думал об этих глазах, тем более нереальной, похожей на обрывок сна представлялась ему сцена с воющей под окном собакой. Пьетро пытался уверить себя, что это его фантазия приукрасила воспоминание о собачьих глазах, сделав их более выразительными и осмысленными, чем они были на самом деле. Он стал думать, как бы они с Лючией поступили, если бы пес пришел к ним в другое время и в другой ситуации. Конечно же, они оба были бы рады его появлению и накормили бы голодное животное. Они вывели бы Розу в сад, усадили в кресло и, положив ее руку на спину собаке, смотрели бы, как пальцы девочки тихонько шевелятся, перебирая мягкую шерсть. И, конечно же, ни у него, ни у жены не хватило бы духу прогнать пса, снова вытолкнуть его во враждебный мир, чтобы он голодал и одиноко скитался по дорогам; они взяли бы его себе и для начала хорошенько бы вымыли его, постригли и расчесали спутанную шерсть. Они дали бы ему имя — Пыльный, чтобы пес всегда помнил, как ему повезло с добрыми и любящими хозяевами. Пьетро закрывал глаза и видел, как они все четверо сидят на залитой солнцем лужайке и радостно улыбаются друг другу. Кокрофт часто думал о прошлом. Он о многом сожалел и, оглядываясь назад, представлял, как бы сложилась его жизнь, не соверши он тех ошибок, которые совершил. Он сожалел, что сорвался и наговорил лишнего в той телевизионной программе. Он жалел, что отказался от своего первого псевдонима — Дадли Салтерон, — под которым когда-то начинал выступать на сцене, а иногда он думал, что вообще не стоило брать псевдоним. Что плохого в имени Дэвид? Имя Картузиан принесло ему одни неприятности. Кокрофт даже вспомнить не мог, почему он выбрал это имя и что оно означает. Однако поначалу оно было для него чем-то вроде талисмана; в течение двух недель после того, как Дадли Салтерон стал Картузианом Кокрофтом, в его жизни произошло два знаменательных события: он впервые выступил на телевидении в каком-то музыкальном шоу и познакомился с начинающим пианистом по прозвищу Монти Мавританец, в которого влюбился с первого взгляда. Через два дня после знакомства Монти переехал в квартиру своего нового любовника. Кокрофт был на седьмом небе от счастья, и новые мелодии лились одна за другой. Он щедро делился ими со своим ласковым другом, который старательно, нота за нотой, записывал их и тут же начинал разучивать. Кокрофт жалел, что мальчик в серебристых шортах покинул его и что Робина Робинсона по прозвищу Малиновка больше нет на свете. Он сожалел и о том, что в свое время женился на той робкой девушке, которая впоследствии стала матерью его дочери. Он вспоминал, что в детстве был довольно способным ребенком. После того как он случайно выиграл грант на стипендию, его забрали из обычной городской школы и перевели в частный пансион. В пансионе он провел несколько лет в окружении мальчиков, которые считали, что в будущем им предстоит править миром (впрочем, некоторые из них оказались не так уж далеки от истины); они получали в наследство небольшие рудники и заводики где-нибудь в Родезии или становились толстыми и ленивыми членами парламента. Одноклассники презирали новенького за то, что он живет на окраине города, в том отвратительном квартале, где понастроили современные дома-коробки, а их родители были крайне возмущены появлением в элитарной школе этого мальчика, потому что хотели оградить своих Джорджей, Роналдов и Сент-Джонов от общения с детьми, живущими в таких уродливых домах. Даже те немногие мальчики, которые не смотрели на него свысока (попадались в пансионе и такие) и не кичились постами и титулами своих родителей, а просто скучали по мамам и папам, не решались заводить с ним дружбу. Они не знали, как подойти к новенькому и о чем с ним разговаривать, да в общем-то и не видели особого смысла в том, чтобы пытаться познакомиться с ним поближе. В довершение всех бед он оказался самым слабым учеником в классе. Преподаватели донимали его бесконечными придирками и считали своим долгом при всяком удобном случае напомнить, что ему просто крупно повезло в тот день, когда он сдавал экзамен на стипендию. Единственный предмет, в котором он преуспел, была музыка. У него сложились хорошие отношения с учителем; тот часто приглашал мальчика после уроков в музыкальный класс и разрешал ему играть на всех инструментах, которые там были. Однажды они с учителем — приятным господином сорока восьми лет и уважаемым отцом семейства — минут пятнадцать страстно целовались, спрятавшись в большом шкафу, где хранились ксилофон и арфа. Самому Кокрофту в то время было четырнадцать. Свидания в шкафу повторились еще несколько раз. И каждый раз учитель умолял мальчика никому об этом не говорить, после чего, красный от стыда, выскакивал из шкафа и, мучимый ужасными угрызениями совести, шел домой к жене и детям. Кокрофт поклялся хранить тайну и сдержал слово. Он прикинул, сколько лет прошло с тех пор, и решил, что учителя давно нет в живых. Когда уроки заканчивались, Кокрофт садился в автобус и ехал домой. Всю дорогу он мечтал лишь об одном: остаться в школе и заниматься тем, чем наверняка занимаются мальчики после того, как воспитатель пожелает им спокойной ночи. Несмотря на неприязнь одноклассников и собственный страх перед ними, больше всего на свете ему хотелось, чтобы мальчики тихо подкрались к его кровати и, навалившись всей толпой, трахали его до тех пор, пока задница не разлезется по швам. А потом, обнимая и целуя его, говорили бы, что их любовь к Кокрофту так велика, что ее невозможно описать словами. Но он садился в автобус и возвращался домой, где его ждали мама и папа и где большую часть вечера он проводил в одиночестве у себя в комнате, развлекаясь игрой на пианино и скрипке, — чтобы купить эти инструменты, родителям пришлось залезть в огромные долги. Он мог только догадываться, что происходит в спальнях после отбоя. Кокрофт часами играл на рояле и, дав волю воображению, рисовал захватывающие дух картины: ему виделась залитая лунным светом комната и обнаженные тела одноклассников — они, точно змеи, сплетаются в тугой клубок и, охваченные страстью, совокупляются на полу спальни. Он мечтал ходить в обычную школу, в которой учились соседские мальчишки, те самые мальчишки, которые издевались над ним, выкрикивая в спину разные обидные и, надо сказать, вполне справедливые прозвища, когда Кокрофт, затянутый в свою нелепую форму, вылезал из автобуса и шел домой. Возможно, тогда, думал Кокрофт, он не потратил бы свою молодость на отчаянные попытки добиться внимания людей из высшего общества, у которых слишком много денег и слишком пышные титулы и которым никогда не придет в голову безумная идея бросить свой особняк, банк, элитарный гольф-клуб и красавицу жену ради любовника — никому не известного музыканта. — Это было ужасно, — пробормотал Кокрофт, обращаясь к сидящему рядом Боснийцу. Молодой человек, как обычно, смотрел в какую-то точку на горизонте, никак не реагируя на слова старика. — Они ненавидели меня. Я так и не смог найти себе товарища. В моем классе училось еще несколько мальчиков из небогатых семей, которые, как и я, получили стипендию. Но они были хорошими спортсменами и примерными учениками, поэтому аристократы принимали их в свою компанию. А я кто такой — маленький и неуклюжий заморыш со скрипкой в руках, который весь день пугливо жмется по углам, а вечером возвращается в свой жалкий домишко на окраине города, где живут маленькие, ничем не примечательные люди. — Кокрофт вздохнул и, безнадежно махнув рукой, залпом допил остатки вина. — Я всегда был изгоем. Среди аристократов не нашлось места такой посредственности, как я. В школе, где учился Босниец, тоже было несколько мальчиков, которым посчастливилось получить стипендию и попасть в дорогой частный пансион. Он немало поиздевался над этими хлюпиками: «Что вам предстоит — изо дня в день ходить на работу и пахать от зари до зари, чтобы заработать на кусок хлеба». В отличие от них Боснийца ждало обеспеченное будущее, приятная беззаботная жизнь, несложная, хорошо оплачиваемая работа в фирме отца, расположенной в красивом здании в Сити, а также приличное наследство и неограниченный доступ к капиталам семьи. Он так и не смог простить отца за то, что тот лишил его этого прекрасного будущего, потеряв почти все имущество в результате неудачной игры на бирже. Когда отец разорился, мальчику только-только исполнилось четырнадцать. Родители, полные решимости дать сыну достойное образование, не хотели, чтобы он учился в государственной школе, или, точнее, не желали видеть его дома во время учебного года, и поэтому, приложив неимоверные усилия, они наскребли денег, и мальчик остался в своем частном пансионе, однако с ужасом понял: если он хочет иметь то блестящее будущее, которое до сих пор казалось ему само собой разумеющимся, то после окончания школы он вынужден будет работать как самый обычный человек. Отцу пришлось продать лондонскую квартиру, расположенную в Сент-Джон-Вуд, где, как изначально предполагалось, мальчик должен был жить, пока не займет прочного положения в обществе и не сделает быстрой и успешной карьеры. Теперь ему придется снимать жилье и самому платить за него, а это означает все то же: необходимость думать, как и где заработать деньги, а потом отдавать с трудом добытые крохи владельцу квартиры — какому-то совершенно постороннему человеку. От подобной перспективы у него холодела кровь и волосы вставали дыбом. Он долго ломал голову, пытаясь что-нибудь придумать, и годам к шестнадцати пришел к выводу: злодейка судьба обрекает его на необходимость трудиться в поте лица, но он не намерен надрываться и проливать этот самый пот. Он начал свою карьеру с продажи одноклассникам небольших доз марихуаны и экстази. Дела пошли довольно успешно, вскоре он сколотил начальный капитал и решил несколько расширить бизнес. Одно время он пытался переключиться на амфетамин и ЛСД, но среди подростков эти препараты большой популярностью не пользовались (исключение составляли поклонники группы «Темная сторона Луны» — безмозглые сопляки, изредка покупавшие дозу-другую), серьезные же клиенты вообще считали их дешевкой, недостойной золотой молодежи. Вскоре он понял, что настоящие деньги можно сделать только на кокаине, который и стал основным источником его доходов. Он покупал кокаин у местных дилеров и продавал одноклассникам по вполне приемлемым ценам — всего в два раза дороже. Дело было несложным, и он ни разу не попался. Окончив школу и поступив в приличный университет, он стал продавать кокаин мальчикам и девочкам из состоятельных семей, у которых имелись деньги на наркотики, но не хватало смелости обратиться к настоящим дилерам. После окончания университета он поселился в хорошем районе в центре Лондона и развернулся по-настоящему. У него была прочная репутация порядочного торговца, который снабжает белым порошком порядочных джентльменов: за товар берет недешево, но дело ведет честно. Он пользовался большим успехом у женщин, и местные красотки дрались за право переспать с ним. Устроившись на работу в редакцию мужского журнала, владельцем которого был его университетский товарищ, он два-три раза в неделю появлялся в офисе, с глубокомысленным видом сидел за столом и почти ничего не делал. Он не нуждался в деньгах, но работа позволяла ему выглядеть в глазах семьи и налогового инспектора честным человеком, который непосильным трудом зарабатывает себе на хлеб. Кроме того, имея статус корреспондента стильного журнала, он мог свободно появляться в тех местах, где веселятся представители золотой молодежи, которые с радостью готовы раскошелиться на хорошую дозу кокаина. Лишившись причитающегося ему богатства и возможности вести беззаботную жизнь, он неплохо существовал, отщипывая по кусочку от богатства молодых людей, отцы которых не пустили на ветер все свои капиталы и которые, изнывая от скуки, искали все новые и новые способы потратить доставшиеся им миллионы. Лондон просто кишел этими юными бездельниками, а летом Босниец направлялся вслед за ними в Коуз-Уик[4]. Поскольку молодежь постоянно веселилась и, кочуя с одной яхты на другую, устраивала грандиозные вечеринки, он с легкостью зарабатывал до семи-восьми «косых» в неделю. Возвращаясь в Лондон, он сам устраивал веселые пирушки с шампанским и шлюхами. Бизнес успешно развивался, и на определенном этапе он решил уйти от своих старых поставщиков и начать работать с более солидными дилерами. На встрече в заброшенном сарае где-то на окраине Эссекса он сообщил бывшим партнерам о своем намерении. Деловые переговоры кончилось ссорой и небольшой перестрелкой. Пуля попала ему в руку. Однако обращаться в больницу он побоялся. Заскочив домой, он взял паспорт, распихал по карманам четыре тысячи фунтов, побросал в сумку одежду и позвонил другу, который согласился отвезти его в Дувр. Всю дорогу он нянчился со своей рукой; рана оказалась не очень серьезной — пуля прошла по касательной, оставив на предплечье глубокую царапину, однако кровотечение было довольно сильным: чтобы перевязать руку, ему пришлось разорвать дорогую шелковую рубашку. Перебравшись во Францию, он купил билет на поезд и отправился в Италию. Летом они с родителями часто ездили отдыхать в Италию; сначала, пока отец не разорился, они останавливались в собственном доме на Ривьере, потом, когда дом пришлось продать, гостили на виллах то у одних, то у других знакомых. Он неплохо знал итальянский, во всяком случае его словарного запаса вполне хватало, чтобы объясниться в магазине и гостинице. С момента его побега из Англии прошло полтора года. Благополучно добравшись до Италии, он первым делом сменил имидж: побрил голову и в качестве маскировки стал носить потрепанную одежду. Ему потребовалось всего несколько дней, чтобы придумать простой и приятный способ выживания в чужой стране: достаточно, изобразив легкий акцент, разыграть плохую пародию на покойного Бьорна Ульвеуса — и вполне можно сойти за беженца из Боснии, а значит, сочувствие молоденьких девушек, которые путешествуют по Европе в поисках приключений, или, как в последнем случае, одиноких глупых и скучных стариков тебе обеспечено. Поначалу он осторожно, не углубляясь в подробности, рассказывал свою балканскую легенду, однако вскоре понял, что практически никто ничего толком не знает ни о войне, идущей в Восточной Европе, ни уж тем более о Боснии. В представлении людей все сводится к тому, что это ужасное место и любой человек, который, получив тяжелое ранение в руку, выбрался оттуда живым, заслуживает сочувствия, внимания и заботы, то есть его следует приютить, накормить и приласкать любым возможным способом, например лечь с ним в постель. Несколько осмелев в своих рассказах, он все же не терял бдительности и старательно избегал тех, кто, судя по внешнему виду, мог знать о том, что происходит на Балканах. В Италии таких людей было очень мало — разве что тот седой мужчина в белой рубашке с открытым воротом, которого он однажды встретил в баре. Раз в месяц он звонил маме, сообщал, что у него все в порядке: он дает частные уроки английского или сам решил подзаняться итальянским и устроился на забавную работу — официантом в пиццерии. Он пересказывал маме старые анекдоты об эксцентричных студентах, путешествующих по Европе с рюкзаком за плечами, о темпераментных итальянцах и сумасшедшем шеф-поваре. Мама рассеянно слушала его истории. «О, этот мир свободной богемы», — вздыхала она, толком не зная, что означает это слово. Или удивленно восклицала: «Ах, ну просто оруэлловский сюжет!», хотя никогда в жизни не читала Оруэлла. Небрежную просьбу подбросить деньжат он всегда приплетал как бы между прочим в конце очередной байки. Он говорил, что скоро вернется домой, и маму вполне удовлетворяло это расплывчатое «скоро»: она ни разу не спросила, когда точно он собирается вернуться. Казалось, долгое отсутствие сына ее совершенно не беспокоит, но, даже если бы она начала допытываться, он все равно не смог бы ответить на этот вопрос. Иногда мама передавала привет от сестер, говорила, что у них все хорошо, но поскольку девочки учились в частных пансионах и университетах и приезжали домой только на каникулы, то, как правило, мама понятия не имела, чем занимаются ее дочери, и ничего конкретного рассказать не могла. Он до сих пор боялся людей из Эссекса. Даже в Италии он не чувствовал себя в безопасности. Ему снились кошмары, а воображение рисовало леденящие кровь сцены жестокой расправы. Он был уверен: наркодельцы рыщут по всей Европе, чтобы найти и прикончить его — для мафии это дело чести. Так они и кричали ему вслед, когда он, истекая кровью, выскочил из сарая и бросился бежать через пустырь: «Мы тебя еще достанем! Запомни, сопляк, ты покойник!» Босниец переезжал из города в город, нигде подолгу не задерживаясь, однако его постоянно преследовал страх, что в любой момент он может наткнуться на кого-нибудь из знакомых и его инкогнито будет раскрыто. В дом к Кокрофту молодого человека привело одно неприятное происшествие: во Флоренции, куда Босниец обычно приезжал в поисках хорошеньких и жалостливых девушек, он случайно столкнулся на улице с приятелем отца. Молодой человек выложил ему весь богатый арсенал историй, которые он уже полтора года рассказывал матери, и быстро переключился на восторженные возгласы по поводу великолепия пьяцца дель Дуомо и купола Брунеллески. Казалось, все сошло гладко, однако в его воспаленном воображении один за другим проносились кадры из многочисленных боевиков, где мстительные преступники выслеживают свою жертву на другом конце света и зверски убивают. Что делать, куда податься? Он был в панике: возвращаться домой — нельзя, бежать в другую страну, где, возможно, к боснийцам относятся с меньшей симпатией, чем здесь, тоже рискованно, да к тому же, кроме итальянского, он не знает ни одного иностранного языка. Он был напуган. Он ужасно боялся смерти. И тут подвернулся этот старик со своим приглашением. В сложившихся обстоятельствах он считал встречу с Кокрофтом настоящей удачей: безобидный одинокий старик, живущий в доме-развалюхе на окраине тихого провинциального городишки, — о таком убежище можно только мечтать, да и арендная плата вполне приемлемая. Всю жизнь он презирал тех, кому приходится пахать от зари до зари, выполняя черную работу, а здесь — раз в неделю он проводит несколько неприятных минут в спальне старика и получает то, ради чего эти люди целый день моют посуду в грязной забегаловке, или, подыхая от жары, крутят баранку грузовика, или скрипят перьями в пыльных конторах, или ворочают неподъемные коробки и ящики на заднем дворе магазина, или что там еще они делают, чтобы заработать себе на кусок хлеба. Его работа была простой и понятной, и главное — не требовала больших усилий, поэтому он без малейших колебаний согласился на все условия старика. Он полагал, что подобное занятие не более унизительно, чем проиграть в споре — кто больше выпьет. Он не знал наверняка — на школьных пирушках ему всегда удавалось выходить победителем в таких спорах, но в любом случае это лучше, чем надрываться на черной работе. И все же, несмотря на весь свой страх перед бывшими подельниками и нежелание умирать, в последнее время он все чаще и чаще стал думать о возвращении домой. Тимолеон Вьета был почти дома. Несмотря на усталость, ноющую боль во всем теле и в кровь сбитые лапы, он бодро трусил по дороге; его пушистый хвост реял, словно гордое знамя победителя. Еще один поворот, спуск под горку — и он дома. Он сядет у ног своего дорогого хозяина, тот погладит его по голове и даст полную миску вкусной и сытной еды. Рядом с ним остановился фургон. Из него вышли люди, они стали гладить его по голове и угощать сладким печеньем. Они открыли кузов и бросили несколько кусочков печенья на пол. Он прыгнул в кузов. Скользящая дверь мягко захлопнулась, люди забрались в кабину и поехали на север, довольные тем, что теперь у них есть симпатичная собачка. Анри Человек открыл дверь кузова. На его лице появилась гримаса отвращения, он попятился и зажал нос двумя пальцами. — Проклятие, — пробормотал он, уставившись на пол, где лежал аккуратный коричневый завиток, похожий на пластиковую игрушку-обманку, — от него исходил самый настоящий запах собачьего дерьма. — Пошел вон! — заорал человек. Пес выпрыгнул из кузова, отбежал в сторону и замер. Человек хлопнул в ладоши. Пес поджал хвост и, припадая к земле тощим животом, затрусил прочь. Человек шел за ним, топал ногами и выкрикивал какие-то злые слова. Отогнав пса подальше от фургона, человек развернулся и пошел обратно к лужайке, где они разбили палатки и развели костер. Человек поглядывал через плечо, опасаясь, как бы пес снова не увязался за ним. Пес не увязался. Он вышел на дорогу и побрел в сторону города. Люди стояли возле фургона, нерешительно заглядывали в кузов и не знали, что делать дальше. Никому из них ни разу не доводилось убирать собачье дерьмо. Тимолеон Вьета торопливой рысцой бежал по улицам Пизы. Некоторые люди не замечали его, некоторые просто не обращали внимания, некоторые осыпали проклятиями, когда пес, испуганно заметавшись в толпе, попадался им под ноги. Он несколько раз менял направление, сворачивал в узкие переулки, обходил стороной большие площади, быстро перебегал дороги. Возле рынка его чуть не сбил старый «фольксваген», салон которого до самого потолка был забит цветами. Наконец пес остановился и сел отдохнуть в тени дерева возле небольшой церквушки. Мимо прошли два человека. Он потянул носом, почувствовал запах еды и увязался за ними. Вскоре его заметили, приласкали, почесали за ухом, угостили чипсами и стали задавать какие-то вопросы, мешая французские слова со словами камбоджийского диалекта и фразами из итальянского разговорника. Малик стирала белье во дворе дома. Ее руки были по локоть в пене. Когда девочка на секунду подняла голову, чтобы поправить выбившиеся из-под платка волосы, она заметила Софала. Он двигался по тропинке в направлении дома. Позади него, лениво переставляя ноги, шел большой черный буйвол. Животное было послушным, и мальчику не приходилось понукать его, он лишь слега придерживал правой рукой веревку, привязанную к рогам буйвола, а в левой сжимал длинный плетеный кнут, который свободно волочился по земле. Как обычно при виде Софала, сердце Малик подпрыгнуло и учащенно забилось. Она бросилась к крыльцу, взбежала по деревянным ступенькам и скрылась в доме. Схватив веник, Малик принялась подметать пол — не хватало еще, чтобы мама застала ее праздно слоняющейся по комнате, когда во дворе стоит целый таз грязного белья. Яростно размахивая веником, она изо всех сил пыталась выкинуть из головы мысли о Софале. Малик не хотела думать о том, как он вырос и возмужал за последнее время, какое у него красивое лицо, стройная фигура и широкие мускулистые плечи. Но, несмотря на все усилия, ей никак не удавалось сосредоточиться на уборке: перед глазами все плыло, голова кружилась, а веник то и дело выпадал из рук. Малик знала его всю жизнь. Но раньше Софал был для нее просто лучшим другом старшего брата. Панарит и Софал часто играли возле дома, и хотя Малик никогда не приглашали принять участие в этих играх, она сама без всякого приглашения присоединялась к мальчишкам. После дождя они любили забраться на задний двор и лепить замки из мягкой красноватой глины. Иногда Малик предлагала отправиться в опасное путешествие. И тогда они часами странствовали по окрестным дорогам или уходили далеко в рисовые поля, случалось, даже забредали в соседние деревни. Поскольку в их компании именно Малик неизменно оказывалась тем человеком, у которого возникали интересные идеи, мальчики не возражали, что девчонка повсюду таскается вместе с ними. Но больше всего они любили кататься по реке и удить рыбу. Дядя Софала разрешал ребятам брать лодку, они выходили на середину реки и забрасывали леску с нанизанными на нее крючками. Когда Панарит и Малик возвращались домой с полиэтиленовыми пакетами, в которых билась живая рыба, взрослые называли их хорошими детьми и в награду позволяли сорвать в саду кокосовый орех или выдавали по палочке сахарного тростника. Лакомство казалось детям особенно вкусным, поскольку они получали свое угощение всего лишь за то, что весело провели время на реке, играя в любимую игру под названием «опасное путешествие». В детстве Софал был просто хорошим другом. Потом они оба подросли, Софал начал работать на ферме своего отца, а Малик приходилось целыми днями крутиться по дому, помогая матери. Теперь им было не до игр, и они виделись лишь мельком — если Софал гнал стадо мимо дома Малик, а она, занимаясь стиркой, оказывалась во дворе. И лишь когда Малик исполнилось четырнадцать, она вдруг стала обращать внимание на красивое лицо, белозубую улыбку, большие темные глаза и крепкое, загорелое тело Софала. Еще совсем недавно она помахала бы ему рукой и между ними завязался бы короткий оживленный разговор. Может быть, они даже прошлись бы немного. Выждав некоторое время, Малик осторожно приоткрыла дверь и выглянула наружу — Софала нигде ни было видно; она поставила веник и вернулась к своей стирке. Когда Малик развешивала белье на веревке, натянутой между высокими деревянными сваями, на которых стоял дом, уже начало темнеть. В траве слышался стрекот цикад и громкое пение лягушек. Мама готовила ужин. Отец сидел на ступеньке крыльца и вытирал перепачканные машинным маслом руки — он только что вернулся из автомастерской, где целый день занимался ремонтом мотоциклов. Проснулась бабушка, она лежала за занавеской в углу комнаты и громко кашляла. Вскоре послышался голос мамы — она звала Малик ужинать. После ужина, когда вся семья уселась смотреть маленький телевизор, подключенный к аккумулятору от старого грузовика, Малик юркнула за занавеску в углу комнаты, где они спали вместе с бабушкой, забралась на кровать, включила стоящий на тумбочке ночник и достала из-под подушки толстый альбом с фотографиями. На обложке была выведена надпись на двух языках — французском и кхмерском: «Моракот в Европе». Малик до мельчайших деталей знала, что изображено на фотографиях и какую подпись она сделала к каждой из них, однако каждый вечер девочка открывала альбом и, перелистывая страницу за страницей, вновь и вновь разглядывала яркие снимки. Моракот присутствовала на всех фотографиях, обычно сестра стояла на фоне какой-нибудь европейской достопримечательности. Малик настолько хорошо знала фотографии, что давно перестала обращать внимание на сюжет, ради которого, собственно, они и были сделаны. Открывая страницу с английскими снимками, где за спиной сестры виднелся фасад королевского дворца в Лондоне, Малик больше не вглядывалась в солдат почетного караула, одетых в красные мундиры и нелепые высокие шапки, или в развевающийся на флагштоке флаг, означающий, что сегодня королева дома. Гораздо больше ее интересовал случайный прохожий в левом углу снимка. Он был ужасающе толстым — никогда в жизни Малик не видела таких толстых людей, а его выпученные глаза, похожие на глаза испуганной жабы, казалось, вот-вот выскочат из орбит и покатятся по мостовой. На другой фотографии, где Моракот стояла на берегу Женевского озера, кутаясь в длинное пальто с мохнатым воротником — Малик не могла представить, чтобы люди носили такую тяжелую одежду, — ее внимание привлекал лежащий в стороне велосипед с покореженным передним колесом. И хотя в своих женевских письмах сестра рассказывала о заснеженных горных вершинах, о потрясающе вкусном шоколаде и знаменитых часах с кукушкой, за которыми богатые люди специально приезжают со всего мира, для Малик Швейцария навсегда осталась страной сломанных велосипедов. Малик так часто смотрела на фотографии, что у нее было чувство, будто она сама побывала во всех этих красивых городах, видела зеленую машину с глубокой вмятиной на правой двери, припаркованную напротив Триумфальной арки, а в Италии у подножия странно накренившейся башни ей повстречалась собака с удивительно добрыми и грустными глазами. Но больше всего девочке нравился один постоянный персонаж на всех без исключения фотографиях — ее сестра. Иногда на ней была теплая одежда: шуба и шляпа с большими полями или яркая куртка, кожаные перчатки и ажурная вязаная шапочка. Дома Моракот носила национальную одежду — саронг, и первое время Малик не верилось, что эта молодая женщина, одетая в короткую юбку или затянутая в тугие джинсы, и есть ее сестра. Однако постепенно она привыкла к новому облику Моракот и решила, что европейское платье ей очень идет. Сестра казалась Малик безумно красивой, гораздо красивее пышных дворцов и величественных соборов у нее за спиной — в своих письмах Моракот называла их жемчужинами мирового зодчества. Некоторые снимки были сделаны другими туристами, и тогда в кадре появлялся муж Моракот. Он стоял рядом с ней и смотрел либо прямо в камеру, либо на жену. «Его глаза светятся любовью», — думала Малик, вглядываясь в лицо мужчины. Вечерние передачи по телевизору закончились. Послышались шаркающие шаги бабушки. Занавески раздвинулись, бабушка, как обычно, проковыляла к кровати и, откинув москитную сетку, тяжело рухнула на продавленный матрас, набитый соломой и ветошью. Она была очень старой, беззубой и почти совсем лысой. Бабушка уже давно ничего не делала по хозяйству — она могла только спать и есть, иногда у нее хватало сил выползти во двор, где она ложилась в свой любимый гамак, натянутый под домом между деревянными сваями, и мгновенно засыпала. Ее храп разносился по всей улице. Малик любила бабушку, девочке нравилось качать ее в гамаке, словно маленького ребенка. Правда, случалось, бабушка будила Малик среди ночи и пускалась в рассказы о далеком прошлом. Она нашептывала ей на ухо свои истории, словно это была какая-то срочная новость, которая не может подождать до утра. Эта болтовня забавляла Малик, и она никогда не сердилась на бабушку за то, что та будит ее по ночам. — Ты знаешь, мне уже больше тысячи лет, — бормотала старуха, шамкая беззубой челюстью. — И я многое повидала на своем веку. Однажды мне даже выпала честь преподнести корзину имбирных лепешек самому королю Джаерварману Седьмому. О, надо сказать, я ему очень понравилась! Я была такой же красивой, как твоя сестра Моракот. Да, да, точно такой же красавицей в скором времени станешь и ты. Когда Франсуа объявил друзьям и знакомым, что на целый год уезжает работать в Пномпень, все, словно сговорившись, начали донимать его бесконечными шутками. — Смотри, — говорили они, давясь от смеха, — как бы тебя не окрутила какая-нибудь местная красотка. И вернется наш старина Франсуа с камбоджийской женой. — С женой?! — натужно улыбаясь, восклицал он. — Вот увидите, я привезу как минимум трех маленьких симпатичных женушек. Единственный человек, который не цеплялся к Франсуа с глупыми шутками, была его невеста. Она восхищалась благородством и смелостью жениха, отправляющегося лечить бедных камбоджийских детишек, и верила, что он будет усердно работать, регулярно писать ей письма и хорошо вести себя в этой далекой и опасной стране. Франсуа не обманул ожиданий невесты: по выходным он иногда ходил вместе с коллегами в бары и ночные клубы пропустить стаканчик-другой, но всегда говорил твердое «нет» хорошеньким девушкам, которые предлагали свои услуги молодому французскому доктору. Всю неделю он работал в клинике, расположенной в новом современном здании в центре Пномпеня. Больница была построена и оборудована на деньги французского правительства и ничем не отличалась от его парижской клиники. Каждый день перед Франсуа проходили вереницы детей, у которых были самые различные проблемы с зубами — от обычного кариеса до тяжелых, страшно запущенных заболеваний. В основном детей привозили из глухих деревень и маленьких городков. Постепенно Франсуа привык к жаре и присмотрел парочку мест, где вечером можно было выпить пива и поиграть в бильярд, и вскоре его жизнь в Камбодже стала почти такой же однообразно-размеренной, как во Франции. Он спокойно жил и работал до того момента, пока в его кабинете не появилась десятилетняя пациентка. Ее звали Малик. Девочка испуганно озиралась по сторонам, переводя взгляд с лоточков, где лежали поблескивающие острой сталью инструменты, на белое стоматологическое кресло и устрашающую бормашину, как будто ждала, что в любую секунду все эти коварные штуки могут накинуться на нее, словно разъяренные пчелы. Однако присутствие старшей сестры, которая стояла рядом и крепко держала ее за руку, действовало на Малик успокаивающе. Сестра обняла девочку за плечи, сказала несколько ласковых слов и слегка подтолкнула к креслу. Франсуа как завороженный смотрел на молодую женщину, наслаждаясь ее красотой и естественной грацией; при звуке ее тихого, мелодичного голоса доктор затрепетал и в ту же секунду понял: в Камбоджу его привело вовсе не сострадание к бедным детишкам и не желание улучшить свой послужной список, он приехал, чтобы найти свое счастье — эту прекрасную девушку, на которой он женится и увезет ее домой, во Францию. Сестры поглядывали на молодого доктора и шептались между собой; они пришли к выводу, что он очень симпатичный и на вид совсем не злой. Малик окончательно успокоилась и даже решилась отпустить руку старшей сестры. Вокруг кресла собралась группа студентов, они с интересом наблюдали за осмотром девочки, что-то записывали и по очереди заглядывали ей в рот. Процедура длилась довольно долго, и Франсуа, не в силах удержаться, время от времени бросал взгляд на Моракот, которая осталась в кабинете, чтобы поддержать сестру. Он подумал о своей невесте и, понимая, насколько бессмысленно проводить какие-либо параллели, все же попытался представить, смогла бы она с такой же любовью и терпением отнестись к испуганному ребенку. Ответ получился отрицательным. Когда осмотр закончился, Франсуа через переводчика объяснил Моракот, что зубы Малик находятся в ужасном состоянии, честно говоря, он впервые в своей практике сталкивается с таким трудным случаем, но они с коллегой, опытным французским доктором с тридцатилетним стажем, постараются сделать все возможное. Моракот внимательно слушала, хмурила брови и озабоченно поглядывала то на врача, то на сестренку. Франсуа сказал, что сейчас его ждут другие пациенты, но он будет счастлив встретиться с сестрами после работы и подробно ответить на все их вопросы. Договорившись поужинать в ресторане неподалеку от больницы, они расстались. Малик впервые попала в Пномпень. Никогда в жизни ей не приходилось видеть столько мотоциклов, и даже на улицах Баттамбанга, куда они с родителями ездили несколько раз, не было такого количества машин и автобусов. Но больше всего ее поразили столичные достопримечательности: королевский дворец, монастырь Пном, Серебряная пагода. Все эти места Малик видела по телевизору, и ей казалось странным, что они существуют на самом деле и что около них можно постоять, можно прикоснуться к их стенам или, запрокинув голову, любоваться гигантским желтым куполом над зданием Центрального рынка, таким неестественно ярким, как будто это кадр из мультфильма. На улицах было полно иностранцев. У них в деревне иностранцы появлялись редко. Иногда они проносились по улице в больших сверкающих джипах, и ребятишки, стоя на обочине, махали им вслед. Один раз у иностранца сломался мотоцикл, и он, заметив вывеску на дверях автомастерской отца, вкатил машину к ним во двор. Малик, Софал и Панарит, спрятавшись за угол дома, издали разглядывали толстого дядьку с красным потным лицом, который сидел на пустой канистре из-под машинного масла, дожидаясь, пока отец починит его мотоцикл. Вечером они ужинали в ресторане вместе с доктором, который пришел в сопровождении переводчика. В зале было много народу — в основном иностранцы, но попадались и местные жители — состоятельные, хорошо одеты камбоджийцы. Малик не слушала, о чем говорят взрослые, она во все глаза смотрела на ярко освещенный зал, сияющие зеркала, сверкающую огнями хрустальную люстру и большую картину, где были изображены скалы и водопад; если внимательно приглядеться, возникало ощущение, будто вода на картине движется, как настоящая. Малик расправила складки на своем новом платье, которое ей купили специально для поездки в столицу. Девочка чувствовала, что они с сестрой переступили порог какого-то совершенно иного мира — незнакомого, пугающего и прекрасного. Минут через десять доктор, исчерпав весь свой небогатый запас кхмерских слов, обратился к услугам переводчика — молодой человек, недавний выпускник университета, был немногим старше Моракот. Оторвавшись от картины с водопадом, Малик прислушалась к беседе; она заметила, что от разговора на профессиональные темы доктор перешел к рассказу о погоде во Франции, а потом подробно расспрашивал Моракот о жизни камбоджийской деревни. После ужина француз посадил их в машину и довез до дверей гостиницы, находившейся неподалеку от больницы. Малик показалось странным, что сестра согласилась встретиться с доктором на следующий день. «Это очень важно, — сказала Моракот, когда они поднимались в свою комнату. — Мы должны поговорить о твоих зубах и обсудить курс лечения». Курс лечения начался, и Малик поместили в больничную палату. Теперь на ужины в компании с французом и его переводчиком Моракот ходила без сестры. Девушка рассказала доктору о себе: он узнал, что ей двадцать лет, что ее отец — прирожденный механик, который может починить любую машину; его автомастерская процветает, и поэтому у отца достаточно денег, чтобы оплачивать учебу дочери, и уже совсем скоро Моракот получит диплом учителя. Также доктору стало известно, что она не замужем и у нее нет жениха, хотя многие деревенские парни приглашают ее на свидание, но она предпочитает проводить время дома, за книгами, а кроме того, ей приходится помогать матери по хозяйству. Рассказывая о себе, доктор сообщил, что живет в Париже, что у него есть три сестры, старший брат и пятеро племянников, но сам он не женат, и у него нет подруги, вернее была, но они расстались. Однажды переводчику Франсуа пришлось уехать в провинцию Кампонгчам — у его брата родилась дочка, и все родственники собирались на большое семейное торжество, — поэтому в тот вечер за столиком нового модного ресторана Моракот с доктором оказались вдвоем. Француз, убедившись, что на них никто не смотрит, осторожно накрыл своей рукой лежавшую на скатерти руку девушки. Моракот не отдернула руку, она лишь подняла на доктора глаза и мягко улыбнулась. На обратном пути в такси доктор обнял ее и поцеловал. Моракот не успела ничего сказать, потому что они уже подъехали к дверям больницы, где в палате на втором этаже лежала Малик. Девочка мучилась от боли после очередной операции, которая, по уверениям врачей, должна была принести ей только пользу. Через пять недель, проведенных в больнице под наблюдением заботливого молодого доктора, Малик наконец сказали, что она может вернуться домой. Увы, несмотря на все старания врачей, три зуба все же пришлось удалить. Они лежали у Малик в кармане, аккуратно завернутые в чистую салфетку. Франсуа сказал, что после нескольких сложных операций девочке будет трудно приезжать в Пномпень, однако за ней необходимо понаблюдать, и поэтому он сам будет навещать ее в деревне — в конце концов, это самый необычный случай во всей его врачебной практике. Получив подробные инструкции, как добраться до деревни, доктор проводил сестер вниз и усадил в такси. Они устроились на заднем сиденье машины — Малик, с полным ртом каких-то металлических пластин и зажимов, и Моракот, у которой в сумочке лежал самоучитель французского языка, новенький плеер и целая россыпь кассет. Им предстояло ехать девять часов. Всю дорогу в машине грохотала музыка — водитель снова и снова крутил одни и те же песни. Франсуа смотрел вслед машине, пока она не затерялась в потоке транспорта, потом поднялся по ступенькам крыльца и скрылся в дверях больницы. Две недели спустя доктор в сопровождении переводчика приехал в деревню. Он был утомлен долгой дорогой, однако провел несколько часов в компании отца Моракот, угощая его привезенным из города коньяком. Уже стемнело, когда он с трудом дотащился до своей комнаты, которую ему любезно предоставили родственники девушки, жившие в соседнем доме, и рухнул на кровать под москитной сеткой. Он провел ужасную ночь в маленькой, душной комнате без кондиционера и утром проснулся совершенно разбитый. Доктор немного поболтал с Моракот на французском — девушка вполне уверенно имитировала произношение диктора, читающего текст на учебной кассете, — потом осмотрел Малик, сказал, что девочка поправляется даже быстрее, чем он ожидал, и стал собираться обратно в Пномпень. Еще две недели спустя он снова приехал навестить свою пациентку. Все в деревне были рады молодому доктору, все дружно говорили, какой он симпатичный и добрый, и как заботится о Малик, и как повезет старшей сестре, если француз сделает ей предложение. Он сделал ей предложение на живописном берегу реки Меконг, когда через месяц Моракот привезла Малик в Пномпень на очередной и, как они надеялись, последний осмотр. Переводчик научил его нескольким необходимым в такой ситуации фразам на кхмерском языке и заверил, что девушка непременно ответит «да». Получив согласие, доктор еще на полгода продлил контракт и начал готовиться к свадьбе. Никто из родственников Франсуа на свадьбу не приехал, зато было полно коллег, работавших вместе с доктором в местной клинике. Пьяные французы наперебой угощали Малик сладостями и кока-колой и даже танцевали с ней на небольшом поле для гольфа, где проходила свадебная церемония. Некоторые из них, те, у кого были камбоджийские жены, достаточно внятно изъяснялись на кхмерском языке — во всяком случае, большую часть того, что они говорили, Малик понимала. Моракот переехала в городскую квартиру мужа. Доктор ходил на работу в клинику, а она занималась французским языком и вела домашнее хозяйство. По вечерам молодожены играли в карты и разговаривали о том, как они будут жить во Франции. Доктор сказал, что сразу после возвращения на родину он возьмет отпуск и повезет Моракот в большое турне по Европе. Она увидит прекрасные города и все самые известные достопримечательности. И в каждом городе на фоне каждой из этих достопримечательностей он будет делать фотографии — Моракот в Европе. Он говорил, что в Европе холодно и красиво. Моракот сказала, что будет ужасно скучать по дому, и обещала Малик присылать фотографии и письма с рассказами о своем путешествии. Малик будет читать эти письма маме и папе и подробно писать сестре обо всех деревенских новостях, потому что она единственная во всей семье, кто умеет хорошо читать и писать. Малик и папа поехали провожать молодоженов в аэропорт. Они стояли за стеклянной перегородкой и долго махали им вслед. Софал любил вспоминать истории о далеких и опасных путешествиях, в которые они отправлялись вместе с Панаритом и его младшей сестрой Малик. Ему нравилось рассказывать приятелям о том, как они уходили далеко-далеко в рисовые поля или как, взяв лодку дяди, выезжали на середину реки, забрасывали удочки и ловили огромных рыбин, с которыми едва могли справиться. Но чаще всего слушатели просили Софала повторить историю про футбол. В тот день вместо рыбы они выловили из реки пластиковую бутылку и, причалив к берегу возле кокосовой рощи, стали гонять ее как футбольный мяч. Софал первым крикнул, что будет отстаивать честь Камбоджи, и остальным пришлось выбирать себе другие команды: Панарит представлял английский «Арсенал», а Малик — сборную Лаоса. Игроки отчаянно боролись за мяч-бутылку и забивали голы в ворота — просвет между стволами двух кокосовых пальм. Софал выигрывал: в матче с Лаосом Камбоджа вела шесть-четыре и шесть-три — в сражении с «Арсеналом». После одного особенно сильного удара бутылка отлетела в сторону и упала метрах в двадцати от футбольного поля. Лаос и «Арсенал» наперегонки бросились за мячом. Брат и сестра почти одновременно подскочили к бутылке, и вдруг раздался страшный взрыв, фонтан земли вперемешку с кровавыми ошметками взметнулся высоко в воздух и разлетелся в разные стороны. Софал закричал — он звал на помощь, но поблизости никого не было. Он спустился к реке и побежал вдоль берега. Вскоре ему навстречу попались двое рыбаков — они слышали какой-то гул и пошли посмотреть, что случилось. Все вместе они побежали обратно. После взрыва прошло всего несколько минут, но тело Панарита уже было покрыто толстым слоем прожорливых черных муравьев. Софал обратил внимание, что нога у друга была оторвана примерно на уровне бедра, — скорее всего, это именно он наступил на мину. Софал окидывал притихших слушателей внимательным взглядом и переходил ко второй части истории. Он рассказывал, как рыбаки, убедившись, что Панарит мертв, оставили его тело на берегу и бросились к Малик. Девочка была без сознания. Ее положили сначала на дно лодки и отвезли в деревню, потом перенесли в кузов грузовика и помчались к врачу. Собравшиеся люди говорили, что она вряд ли дотянет до больницы. «Но она выжила, — Софал удрученно покачивал головой. — Взрывом ей снесло пол-лица. На том месте, где раньше был нос, теперь большая дыра, и губ тоже почти не осталось. — Ловко действуя большим и указательным пальцем, Софал выворачивал собственные губы, чтобы слушатели могли точнее представить, как выглядит Малик. — Ага, и зубы практически все повыбило. Так, торчат какие-то обломки. Ее возили в Пномпень, во французскую клинику, делали несколько операций, но это не помогло — внятно разговаривать она все равно не может. Я иногда понимаю, что она говорит, и семья тоже научилась разбирать ее бормотание, но посторонний человек ни слова не поймет. Конечно, если вместо губ у нее висят какие-то лохмотья кожи, причем такие короткие, что даже десны целиком не прикрывают. А еще у Малик нет кисти на правой руке и вся грудь покрыта жуткими шрамами. Врачи вообще удивлялись, как она не истекла кровью или не умерла от инфекции. Хозяин с соседней фермы тоже поражался: и как, говорит, мои коровы не наступили на мину, да и я чуть ли не каждый день ходил по этому месту. Если хотите, можете посмотреть на нее — Малик живет в доме около автомастерской. Но должен сразу предупредить — зрелище не из приятных». — Софал снова запихивал пальцы в рот и выворачивал губы, демонстрируя слушателям, что за зрелище их ждет при встрече с Малик. Каждую неделю Моракот писала сестре длинные письма. Иногда они приходили быстро — через две-три недели, иногда — через несколько месяцев, а иногда и вовсе не приходили. Обычно почтальон доставлял их по одному, но, случалось, и целыми пачками, и всегда не в том хронологическом порядке, в котором они были написаны: послание, отправленное в августе, приходило раньше майского. Малик сотни раз читала их про себя и перечитывала вслух — мама, папа и бабушка любили слушать рассказы Моракот о ее жизни во Франции. Это были очень подробные и красочные истории. Малик казалось, что она сама побывала в Париже и настолько хорошо изучила каждый уголок города, что могла бы свободно ориентироваться во французской столице, окажись она там на самом деле. В конце каждого письма Моракот говорила, как она счастлива, и добавляла, что страшно скучает по дому и что при первой же возможности они с мужем приедут проведать родных. Вся семья считала доктора очень добрым и щедрым человеком — еще бы, ведь он открыл в банке специальный счет и время от времени переводил на имя тестя приличную сумму — по десять-двадцать американских долларов. На эти деньги отец Моракот купил банку краски и выкрасил в ярко-голубой цвет перила лестницы и ставни на фасаде дома, а еще заменил деревянную крышу на металлическую — из рифленого железа; земляной пол в мастерской он залил бетоном, а у Малик, которой часто приходилось ездить по поручениям отца, теперь был собственный мопед. Она аккуратно отвечала на письма сестры, рассказывая ей обо всех деревенских новостях. Моракот узнала об истории, произошедшей с их соседкой: женщина настолько увязла в долгах, что не видела иного выхода, кроме как отравиться крысиным ядом; и другой случай — с семилетней девочкой, которую нашли мертвой в сточной канаве неподалеку от дома: ребенка сначала изнасиловали, потом задушили и вырвали из ушей маленькие золотые сережки, подаренные ей на день рождения. В одном из писем Моракот сказала, что доктор обещал выслать сестре специальное приглашение: он оплатит все расходы на поездку во Францию и даже возьмет двухнедельный отпуск, они втроем отправятся в путешествие по Европе, и Малик увидит все самые красивые места, которые ей больше всего понравились на фотографиях. Конечно, это будет не сейчас, а когда Малик немного подрастет. Она никогда не стремилась покинуть деревню. Если другие дети мечтали вырваться отсюда и уехать куда-нибудь за границу — во Францию или в Америку, то Малик хотела жить только здесь — возле реки с ее красноватыми глинистыми берегами, среди рисовых полей и пыльных дорог, где ей был знаком каждый камушек и каждая кочка, в родном доме, рядом с мамой и папой. Однако письмо Моракот привело девочку в восторг: перспектива совершить поездку в Европу, один-единственный раз в жизни оставить привычный мир и, переступив рамку фотографии, оказаться в тех местах, где когда-то побывала сестра, казалась Малик волшебной сказкой. И хотя Моракот больше ни разу не упоминала о свое приглашении, девочка постоянно думала о предстоящем путешествии. Малик представляла, как будут выглядеть ее собственные фотографии, где она стоит на фоне разных красивых дворцов и фонтанов, и как потом, вернувшись домой, она соберет их в альбом и напишет на обложке большими буквами: «Малик в Европе, год две тысячи…» — какими будут последние две цифры, Малик пока не знала. Когда Моракот сообщила о своей беременности, папа едва с ума не сошел от счастья. Целый день он праздновал это великое событие и выпил столько пальмового вина, что соседям пришлось нести его в дом на руках. Еще три дня он приходил в себя. Как только папа смог вернуться к работе, он начал мастерить коляску для будущего внука. И хотя весть о том, что будущий дедушка задумал создать нечто потрясающее, разлетелась по всей деревне, папа никому не позволял заглядывать к нему в мастерскую, где он собирал какую-то сложную конструкцию из запчастей от старых машин и велосипедов. Он работал каждую свободную минуту, и через две недели представил свое изобретение на суд публики. Собравшиеся во дворе соседи разразились смехом и восторженными аплодисментами: кузов коляски был сделан из автомобильной двери, изогнутой в форме люльки, снизу папа ловко прикрутил четыре велосипедных колеса, а сверху натянул полотняный тент, призванный защитить нежную кожу младенца от палящего солнца. Люди столпились вокруг этого чуда техники, долго и внимательно рассматривали каждую деталь, а потом общими усилиями, дополняя друг друга, нарисовали замечательную картину: Моракот везет в коляске большого толстого младенца-полукровку, а тот, надежно пристегнутый ремнем безопасности к сиденью от старой «хонды», с интересом поглядывает на деревенскую улицу, где родилась его мать. Когда презентация закончилась и соседи, поздравив гордого изобретателя с несомненным успехом, разошлись, папа накрыл коляску чистой мешковиной и поставил в углу мастерской дожидаться своего пассажира. Он велел Малик хранить тайну и ничего не писать сестре о коляске. «Пускай для нее это будет сюрпризом», — сказал папа, расправляя мешковину. Малик также выразила восторг по поводу папиного творения и вместе со всеми стала гадать, кто родится — мальчик или девочка — и как назовут младенца. Девочке дали красивое имя — Летиция. Моракот прислала фотографии младенца. Малик часами смотрела на свою маленькую племянницу, разглядывала ее пухлые розовые щечки, яркие распашонки с пышными оборками, пучок легких, как пух волосиков, которые топорщились на макушке Летиции, и пыталась чувствовать себя счастливой тетушкой. Это было ужасно трудно — никогда в жизни Малик не испытывала такой щемящей тоски, от которой разрывалось сердце. Больше всего на свете ей хотелось посадить Летицию в коляску, пойти по деревенской улице и чтобы все встречные замирали от восторга и говорили: «Ах, какая чудесная девчушка! Ах, что за прелесть, какая она толстенькая и розовая!» Она представляла, как возьмет младенца на руки и спустится к реке. Это будет работа Малик — купать Летицию, мыть ее легкие как пух волосики и следить, чтобы мыльная пена не попала малышке в глаза. И когда они станут плескаться в теплой мутно-желтой воде, Летиция взглянет на свою тетушку Малик и улыбнется так же широко, как она улыбается на фотографии, и ее голубые глаза будут светиться счастьем и любовью. Моракот прислала письмо, в котором сообщала, что доктор пока не хочет везти дочку в Камбоджу, опасаясь слишком жаркого климата и различных инфекций. Больше всего Малик нравилась фотография из итальянского цикла, где Моракот была снята с собакой на фоне странно накренившейся башни. Собака выглядела немного дикой и какой-то неухоженной — наверное, из-за длинной свалявшейся шерсти. Она сидела у ног сестры и, подняв голову, вопросительно заглядывала ей в лицо. В письме Моракот подробно рассказала об этой собаке, о том, как они с мужем встретили пса возле гостиницы и как он увязался за ними, а они не стали прогонять его, потому что пес показался им очень милым и дружелюбным. Они дали ему имя — Анри, в честь одного доктора, с которым Франсуа вместе работал в Пномпене. Весь день пес ходил за ними по пятам, и они подкармливали его чипсами, печеньем и шоколадом. По деревенским улицам бегало много лохматых собак, у которых был диковатый вид и свалявшаяся шерсть, но в той итальянской собаке было что-то особенное. Малик не знала, что именно, но она не могла забыть пса с фотографии. Она часто представляла, как они вместе идут по дороге, пес трусит рядом и с обожанием заглядывает ей в лицо своими прекрасными глазами. Малик думала, что, возможно, пес все еще будет в Италии, когда она приедет туда. Они встретятся, и Малик тоже угостит его чипсами, печеньем и шоколадом. Однако время шло, и Малик все реже и реже вспоминала о собаке с фотографии. Теперь у нее появились иные темы для фантазий, например встреча с Летицией или Софал. Иногда она представляла, как Софал подходит к ней, обнимает и крепко прижимает ее к себе — так крепко, что от его объятий перехватывает дыхание, а потом целует ее так нежно и страстно, что кажется, будто переполненное любовью сердце разорвется и выскочит из груди. Когда люди, которые весь день угощали его чипсами и шоколадом, скрылись за дверями гостиницы, пес повернулся и пошел своей дорогой — он спешил домой. На закате он покинул город и направился на юго-восток. Он бежал что было сил или трусил вдоль обочины, когда сил бежать уже не было. Он охотился на крыс, подбирал объедки с земли и воровал еду из мусорных баков. Иногда люди прогоняли его, иногда просто не обращали на него внимания. Он шел через города и деревни, через поля и сады фермеров, по лесам и холмам, он шел вдоль тихих проселочных дорог и шумных магистралей, по которым мчались вереницы машин; он огибал большие озера, переплывал реки и ручьи, иногда сбивался с курса и часами шел не в ту сторону, но, поняв это, он поворачивал и вновь двигался на юго-восток — там находился его дом, там ждал его любимый хозяин. На этот раз он начал путь домой из Пизы. Пиза была гораздо дальше от его дома, чем Рим. Но он упорно шел вперед и вперед, ни на секунду не останавливаясь. Иногда от усталости он падал на землю и отлеживался где-нибудь под кустом; а потом, немного придя в себя, снова поднимался и шел дальше. Он то пробирался звериными тропами, принюхиваясь к острым лесным запахам, то, озираясь по сторонам, быстро перебегал городские улицы; ему приходилось спасаться от людей, которым не нравилось, что возле их дома шатается приблудный пес, и со всех ног удирать от домашних собак, которые тоже не любили, когда на их территорию вторгались чужаки. Когда его путешествие уже подходило к концу и пес почувствовал, что дом совсем близко, он перестал тратить время на добывание еды и почти совсем перестал спать, а потому продвигался вперед гораздо быстрее. И хотя в животе у него было пусто, а в кровь сбитые лапы причиняли невыносимую боль, его поднятый пушистый хвост напоминал гордое знамя победителя. На сорок девятый день пути пес оказался на тихой проселочной дороге. Мимо него, взметнув ворох опавших листьев, промчалась машина. В такси сидел человек, который не заметил бредущего по обочине пса. Пассажир был слишком занят — он пытался разглядеть в зеркале зад него вида отражение собственной матушки. Когда ему это удавалось, человек удрученно покачивал головой, цокал языком и думал, куда же подевалась его молодость и почему она прошла так быстро, словно яркий солнечный день, неожиданно сменившийся вечерними сумерками. Если бы человек взглянул в окно и заметил пса, он наверняка подбросил бы его до дома, потому что в прошлом они были очень хорошо знакомы. Когда-то человека и собаку связывала крепкая дружба, и сейчас им тоже было по пути. Тимбо За пару месяцев до появления в его доме Тимолеона Вьета, Кокрофт, проводив в римский аэропорт очередного любовника, зашел в книжный магазин и купил в отделе распродажи потрепанный экземпляр «Мадам Бовари». Поначалу книга показалась ему скучной, но, добравшись до пятьдесят седьмой страницы, где мадам Бовари получает в подарок собаку — красивого грейхаунда, — Кокрофт оживился. Эпизод с собакой заставил его вспомнить о своем последнем любимце — бесследно исчезнувшем самоеде. Он заливался слезами, читая сцену, когда грейхаунд покидает свою хозяйку и стрелой уносится в поля Йонвилля. До конца книги Кокрофт ждал, что собака хотя бы на короткое мгновение вновь появится в жизни несчастной женщины. Например, на ярмарке — неожиданно выскочит из-за угла и, весело помахивая хвостом, бросится к ней; или они встретятся в Руане, на площади перед оперным театром — грейхаунд подойдет к мадам Бовари и ласково взглянет на нее своими прекрасными глазами; или подбежит к своей наглотавшейся мышьяка хозяйке и ткнется влажным носом в ее слабеющую руку — это прикосновение пробудит в умирающей желание жить и чудесным образом исцелит ее. До последней страницы Кокрофт надеялся на возвращение собаки. Но, как и самоед, грейхаунд так и не вернулся. Мысли о Тимолеоне Вьета не давали Кокрофту покоя. С каждым днем тоска по собаке становилась все сильнее. Он разыскал книгу, которая бог знает сколько времени валялась на кухонной полке, и открыл пятьдесят седьмую страницу. Кокрофт отметил галочкой начало абзаца, где рассказывалось об исчезновении грейхаунда, и углубился в чтение. Пытаясь не расплакаться, он отчаянно шмыгал носом, когда перечитывал разговор мадам Бовари с месье Лёрё. Утешая женщину, торговец мануфактурой поведал ей несколько историй о собаках, которые удивительным образом возвращались к своим хозяевам. Например, одна собачка проделала огромный путь из Парижа в Константинополь, а другая прошла целых сто пятьдесят миль, переплыв по дороге четыре большие реки; она двигалась строго по прямой и ни на шаг не отклонилась от намеченного курса. Или другой невероятный случай, произошедший с отцом месье Лёрё, чей пудель после двенадцатилетнего отсутствия появился словно из-под земли и прямо посреди улицы прыгнул на спину своему хозяину. Кокрофт понимал — это всего лишь пустые слова утешения. Он давно потерял надежду на возвращение самоеда и в глубине души знал, что ему больше не суждено увидеть Тимолеона Вьета, его собака никогда не прыгнет ему на спину на улочке Ассизи или Торджильяно и не появится, словно из-под земли, где-нибудь на берегу Тразименского озера. Он был уверен — Тимолеон Вьета никогда не вернется домой. Первое, что поразило Кокрофта, когда он увидел, как мальчик, чьи фотографии были развешаны по всему дому, выходит из такси и роется в карманах в поисках мелочи, — это почти полное отсутствие волос на его голове. Чудесные золотистые кудри мальчика настолько поредели, что издали его можно было принять за абсолютно лысого старика — лишь на макушке осталось несколько жидких прядей, которые едва прикрывали череп. И в ту же секунду Кокрофт понял, что произошедшие с мальчиком перемены не имеют для него ни малейшего значения. Он стоял точно парализованный и улыбался, как младенец. — Привет, — сказал мальчик, подходя к нему. Кокрофт не мог двинуться с места. — Увы, годы берут свое. — Мальчик неопределенно взмахнул рукой, указывая на свою лысину. Еще в такси он подумал, не надеть ли кепку, но потом решил, что лучше сразу покончить со всеми неприятными сюрпризами. Кокрофт хотел небрежно вскинуть брови и пожать плечами, но не смог. — Ммм… Кокрофт, — мальчик неловко кашлянул, — я, конечно, понимаю, что свалился как снег на голову, но… ты не против, если я останусь у тебя? Можно? Кокрофт с трудом перевел дух, в горле у него что-то булькнуло, и наружу вырвался придушенный писк. — Нет, если у тебя кто-то есть… — Мальчик снова взмахнул рукой. — Ты скажи, и я просто уйду.. Мысль, что мальчик сейчас развернется и уйдет, заставила Кокрофта очнуться. — Нет, — сказал он, — у меня никого нет. — Правда? — Мальчик склонил набок свою лысую голову и слегка прищурил глаза. — Правда, — кивнул Кокрофт. — Я живу один. — Как его зовут? Кокрофт смущенно пожевал нижнюю губу и потупился. — Я не знаю. — Он не раз хотел спросить молодого человека, как его настоящее имя, но время, когда подобный вопрос был бы уместен, давно прошло. — Босниец. Видишь ли, это долгая история, в двух словах не объяснишь. Он из Боснии. Я пустил его пожить, но между нами ничего нет. Вернее, я не люблю его. Он в доме. Я сейчас пойду и попрошу, чтобы он ушел. — А он любит тебя? Он будет драться со мной? Кокрофт расхохотался — впервые за последние несколько месяцев. — Нет, он ни капельки меня не любит. Он просто… — На лице Кокрофта появилось виноватое выражение. — Просто что? — Каждую среду в семь часов вечера он сосет мой член. Мальчик в недоумении уставился на Кокрофта. — Отличное начало для песни, — рассмеялся мальчик. — Поверить не могу, неужели трюк с приглашением сработал? Ты, наверное, миллионы раз закидывал эту удочку. Вот что значит упорство и настойчивость. Ну, уж коль скоро он тебя не любит, то, вероятно, не станет возражать, если теперь тобой займусь я. — Мальчик улыбнулся и крепко обнял Кокрофта. — Как хорошо вернуться домой! — Он поцеловал старика в губы и потерся носом о его седую бороду. — А как поживают Мешах, Шадрак и Абеднего? — Очень хорошо. Пишут, что у них все в порядке. — Пишут? Кокрофт выпустил мальчика из объятий и угрюмо посмотрел себе под ноги. — Ты понимаешь, что я имею в виду, — буркнул он. Внуки Кокрофта были еще одной темой, о которой он старался не говорить и не думать. Он не видел их очень давно. Зять ненавидел Кокрофта, обвинял его во всех произошедших несчастьях и хотел, чтобы он держался от детей подальше. Рождественские открытки и поздравления с днем рождения оставались без ответа даже в тех случаях, когда Кокрофт вкладывал в конверт несколько купюр, представляя, как интересно будет внукам отправиться в «Томас Кук», чтобы поменять их на фунты. Он даже не знал, где они теперь живут и верен ли адрес, по которому он отправляет свои послания. — Я понимаю, что ты имеешь в виду, — грустно вздохнул мальчик. — Извини, я не должен был спрашивать. — Ничего. Всё в порядке, — сказал Кокрофт. Они помолчали. — А где малыш Тимбо? — спросил мальчик и с улыбкой посмотрел по сторонам. Кокрофта всегда коробило, если кто-нибудь сокращал имя Тимолеона Вьета до фамильярного Тимбо. И лишь мальчику позволялась подобная вольность. Старик вздохнул: — Его нет. Это долгая история. Очередная долгая и печальная история из многочисленного запаса кокрофтовских баек о глупости одного выжившего из ума старого пьяницы. С таким же успехом я мог бы взять ружье и пристрелить его. — Он смотрел в пространство невидящим взглядом. — Как-нибудь я расскажу об этом. — А сегодня, могу я что-нибудь сделать для тебя сегодня? — сказал мальчик, видя, какой тоской и страданием наполнились глаза старика. Он еще крепче обнял его и потерся носом о бороду Кокрофта. Они снова помолчали. — Прости, — сказал мальчик, — прости, что все так получилось с Монти. — Он решил сразу затронуть больную тему, чтобы обиды прошлого не стояли между ними. Покончив со всеми неприятными разговорами, они вновь смогут шутить, смеяться, любить друг друга и вообще вернуться к прежней веселой и беззаботной жизни. Мальчику не терпелось вернуться к веселой жизни, и он действительно сожалел о том, что в свое время сбежал с Монти Мавританцем. — Это продолжалось недолго — год или два, точно не помню. Потом я все равно бросил его и ушел к кому-то другому. Кокрофт ничего не ответил. — Ты оказался прав, — добавил мальчик, — Монти урод и полный засранец. — Я никогда не называл его засранцем, — отрезал Кокрофт и положил руки на бедра мальчика. — Что? А как насчет бесконечных рассказов про Монти, который воровал твои мелодии и выдавал их за свои? Ты же постоянно твердил, что только благодаря тебе у Мавританца есть вилла и бассейн и что на твои денежки он закатывает банкеты и играет свои шикарные свадьбы. — Ну, — мрачно протянул Кокрофт, — в чем бы я ни обвинял этого человека, я никогда, слышишь, никогда не называл его засранцем. — Ты уверен? — Да, абсолютно. Я говорил в его адрес разные пакости, сотни, тысячи, миллионы раз, но запомни ты, безмозглый янки, я называл его не засранцем, а сраной задницей. Мальчик улыбнулся: — Я соскучился по тебе, Кокрофт, — сказал он и ласково взял в свои руки обе руки старика. — Ты, старый дрочила, я соскучился по тебе. Из окна спальни Босниец наблюдал за встречей любовников. Он побросал в сумку свои вещи и кое-что из вещей старика, дождался, пока счастливая парочка, сцепившись в объятиях и облизывая друг друга, удалилась в комнату Кокрофта, и тихо выскользнул из дома. Тимолеон Вьета свернул с шоссе на проселок, ведущий к дому хозяина. Несмотря на голод и усталость, он трусил бодрой рысцой, словно жизнерадостный щенок, помахивая пушистым хвостом. Босниец шагал по проселку. Он шел домой. Всё, хватит, такая жизнь не для него, ему надоело скитаться по дорогам. Молодой человек решил, что давно пора перестать бояться тех людей, которые подстрелили его полтора года назад. Он устал бояться. Он убеждал себя, что прошло уже достаточно времени и вряд ли те люди с пустыря будут преследовать его; вполне вероятно, что они вообще позабыли о его существовании, и его страх, превратившийся в навязчивую манию, это просто глупо. Его долгое отсутствие ни у кого не вызовет подозрений. Многие люди отправляются в путешествия — в Африку, например, или в Индию, или в Австралию. Он тоже совершил свое большое путешествие и целых полтора года прожил в Италии. Возможно, никто не станет задавать ему вопросов, но, если родители начнут расспрашивать о поездке, он скажет, что хотел набраться впечатлений и окунуться в атмосферу великой культуры прошлого; а друзьям он расскажет о своих любовных похождениях и похвастается, что перетрахал сотни знойных итальянских синьорит, а также массу наивных и доверчивых американских девчонок — и то и другое не так уж далеко от истины. Но он, конечно же, ни слова не скажет о долгих бессонных ночах, которые он провел в дрянных забегаловках, пытаясь залить свой страх ромом и вином; и о том лете, когда он, трясясь от ужаса, прятался среди умбрийских холмов в доме одинокого старика, потому что ему казалось, что люди из Эссекса вот-вот выследят его и убьют. Он хорошо помнил тех людей из Эссекса, их бычьи шеи, короткие стрижки и грубые физиономии с маленькими, близко посаженными глазками, и те слова, которые они произносили, словно злодеи из какого-нибудь дешевого боевика: «Сынок, ты, видать, не понял, с кем имеешь дело, тут тебе не светское общество…» или «Мы знаем, где ты живешь…» и «Подумай о своей бедной старой мамочке, будет очень жаль, если с ней случится… э-э, как бы это сказать… маленькая неприятность». В какой-то момент один из них с размаху ударил его кулаком в челюсть, а потом, криво ухмыляясь, подул на костяшки пальцев и сказал с притворным испугом: «Ой-ой-ой, упал. Не ушибся, малыш?» И никакая это не мафия, говорил он себе, а всего-навсего жалкая кучка подонков, которые то и дело стреляют людям по рукам и ногам, просто чтобы показать, какие они крутые, и покрасоваться друг перед другом. Честно говоря, пуля лишь слегка оцарапала ему руку. Он даже начал подозревать, что все произошло случайно и они вообще не целились в него. Возможно, они были напуганы ничуть не меньше, чем он, и со страху кричали ему вслед разные угрозы. Ну, что бы там ни было, он чувствовал себя в безопасности: ведь он не совершил ничего ужасного — не обманул их и не сдал полиции или еще что-нибудь в этом роде. Он вернется домой к папе и маме, наврет им с три короба про свою итальянскую эпопею, а там, глядишь, подвернется тепленькое местечко в фирме у кого-нибудь из отцовских друзей. Да и отец снова встал на ноги. С помощью все тех же друзей, которые пристраивали его то на одну, то на другую директорскую должность, отцу удалось решить почти все финансовые проблемы и даже сохранить свой самый большой особняк в Лондоне. Непыльная работа — посидеть время от времени на совещаниях и поболтать о производстве табака, или расширении сети ресторанов быстрого питания, или разработке нефтяных скважин — приносила кучу денег. Дела пошли в гору, и, казалось, ничего не произошло, семья никогда не была близка к тому, чтобы переступить катастрофическую грань и безвозвратно скатиться в пропасть, которая называется «принадлежность к среднему классу». Мама даже как-то вскользь бросила такую идею: «А не купить ли нам еще одну квартиру в Лондоне и поле для гольфа в Алгарве?» Наверняка отец вновь успел обзавестись знакомыми, которые, помня об оказанных им услугах и чувствуя себя обязанными, с удовольствием подыщут для молодого человека приличную работу. Он подумал, что вполне мог бы работать в рекламном бизнесе или устроиться в одну из тех торговых компаний, о которых он слышал от друзей. Он иногда звонил приятелям, и те рассказывали, какие солидные премиальные платят за продажу яхт и машин; они говорили, что он тоже вполне мог бы делать эту работу и как разумно он поступил, бросив свое прежнее занятие. В Лондоне полно дешевого кокаина, а торговля наркотиками стала почти легальным делом, так что их можно купить у прыщавых юнцов, стоящих чуть ли не на каждом углу. Слушая болтовню приятелей, он завидовал их веселой и беспечной жизни. Целых полтора года он не входил вальяжной походкой в зал шикарного ресторана, где в случае чего можно выразить свое неудовольствие, устроив разнос перепуганным официантам; уже полтора года он не отдавал приказаний прислуге и почти все время таскался пешком, вместо того чтобы повсюду ездить на такси, оставляя водителям жалкие чаевые. Он мечтал так же, как и его приятели, упиваться до бесчувствия экзотическими коктейлями и небрежно подписывать чеки на астрономические суммы, говоря, что эти денежки достались ему тяжелым трудом, хотя на самом деле он всего лишь мелкое передаточное звено на пути движения капиталов других людей. Он хотел вместе с шумной компанией молодых бездельников отправиться в Коуз-Уик, кочевать с одной яхты на другую, веселиться сутки напролет и покупать свою дозу кокаина у какого-нибудь толкача-прихлебателя. Он хотел трахать богатых девиц в шляпах за тысячу долларов, из-под которых выглядывают большие носы и лошадиные челюсти. Неожиданно ему захотелось, чтобы мама называла его по имени — Саймон. Последний раз, когда он звонил домой из Перуджи, мама сказала, что бабушка очень плохо себя чувствует и, видимо, ей недолго осталось. Это может стать благовидным предлогом для его внезапного возвращения домой, и в глазах родственников он будет выглядеть заботливым внуком. Он мечтал, как на заработанные деньги купит машину и квартиру или, по крайней мере, снимет симпатичную квартирку с видом на Темзу. Он очнулся от радужных фантазий, увидев идущую ему навстречу собаку — того самого пса, которого они со стариком отвезли в Рим почти три месяца назад. В первое мгновение он просто не поверил своим глазам. Тимолеон Вьета, поджав хвост, попытался проскользнуть мимо по краю дороги. Босниец мысленно расхохотался, однако на его лице не появилось и тени улыбки. Он подошел к изможденному животному, наклонился, сгреб в кулак жидкую шерсть у него на загривке и рванул вверх. Задние лапы собаки безвольно повисли в нескольких дюймах от земли. Пес был тощий, слабый и совсем легкий. Его грязная свалявшаяся шерсть кое-где вылезла, так что была видна сероватая кожа. Пес рычал и пытался сопротивляться, однако сил у него почти не осталось, и враг железной хваткой держал его за загривок. Костяшки пальцев на руке Боснийца побелели. — Я из Боснии, — сказал Босниец. Удерживая на вытянутой руке извивающееся тело дворняги, он сбросил с плеча сумку и стал шарить внутри в поисках ножа. Нож был завернут в старый носок, служивший Боснийцу ножнами. Он приставил нож к шее собаки примерно на уровне правого уха, надавил на рукоятку, чувствуя, как острое лезвие проходит сквозь шерсть и погружается в мягкую плоть, и одним резким движением, вложив в него всю силу, от уха до уха перерезал псу горло. Мощная струя крови вырвалась из раны и залила руки и футболку Боснийца. Пес издал какой-то булькающий звук, дернулся и затих. Босниец разжал пальцы, и обмякшее тело упало ему под ноги. — Я родом из Боснии, — сказал он и пнул тело носком ботинка. — Я босниец. — Он начал топтать собаку. — Я убиваю собак. — Он почувствовал, как под его подошвами хрустнул череп Тимолеона Вьета. — Это мой инстинкт. — Он поддал тело ногой и швырнул его на середину дороги. Мертвый пес лежал на боку, остекленевший глаз закатился вверх, словно Тимолеон Вьета смотрел на небо. Заметив это, Босниец с размаху всадил нож в глазницу — раз, другой, третий, он кромсал глаз до тех пор, пока тот не превратился в кровавое месиво и не перестало казаться, что мертвый пес смотрит на небо. Он надел свежую футболку, грязной футболкой стер кровь с рук и локтей, швырнул ее на землю и зашагал прочь. — Меня зовут Саймон, — сказал он. — Саймон, — повторил он, повысив голос. — Мое имя Саймон, — он почти кричал. — Саймон! — во всю глотку заорал он. Он вышел на шоссе, похлопал рукой по оттопыренному карману, где лежала пачка денег, которые он прихватил, уходя из дома старика, и отправился на автобусную остановку, предоставив Боснийцу, словно часовому, охранять тело мертвой собаки. — Давай сходим в город, — предложил обнаженный мальчик — он больше не носил серебристые шорты. Много лет назад мальчик оставил их в доме одного из своих старых любовников. Серебристые шорты плохо сочетались с его лысеющей головой. Он понял, что на свете вообще очень мало вещей, которые сочетаются с лысиной. Старики все меньше и меньше интересовались мальчиком и платили ему уже не так щедро. Им гораздо больше нравились мальчики с красивыми золотистыми волосами. Это стало для него настоящей трагедией. Он начал встречаться с людьми своего возраста, но, хотя ровесники были лучше чем ничего, молодые любовники не возбуждали мальчика. Основная проблема заключалась в том, что его новые друзья были недостаточно стары. — Лето кончилось, — сказал мальчик. — Уже не так жарко, и мы вполне могли бы прогуляться пешком. Помнишь, как раньше. Примерно час назад они видели сквозь щелочку в занавесках, как Босниец, вскинув на плечо сумку, спускался с холма, и решили, что он, наверное, уже далеко от дома. В старые добрые времена у них была любимая игра: дойти до шоссе, держась за руки. Если любовники слышали, что кто-то их нагоняет, они расцепляли пальцы, и начиналась другая игра, в которой Кокрофт изображал дядю, а мальчик племянника — не вызывающая подозрений пара, на дорогах Умбрии и Тосканы таких сколько угодно. Но проселок был тихим и безлюдным, так что в большинстве случаев им удавалось осуществить задуманное. — Ладно, — сказал обнаженный старик, — но обратно мы поедем на такси. Ты ведь понимаешь, я уже не так молод. — Я понимаю, — сказал мальчик. — Но именно это мне и нравится — ты становишься все старше и старше. Они оделись, вышли из дома, заперли дверь на замок и, спустившись с крыльца, взялись за руки. — Ах, если бы Тимолеон Вьета был с нами, — вздохнул Кокрофт. Мальчик крепче сжал руку старика. — Ты не знаешь, откуда слышится пение птиц? — спросил он, пытаясь как-то утешить и развеселить Кокрофта. В прошлом этот вопрос звучал для них как песня, слова которой были понятны только им двоим. — Что? Ты хочешь сказать, всякий раз, когда я рядом, тебе слышится пение птиц? — Старик улыбнулся. — Ну, по-моему, тут может быть единственное объяснение: потому что пение птиц, как и память о тебе, постоянно живет… э-э… внутри меня. Они спустились с холма и пошли по дороге. Держась за руки, они покачивали ими в такт шагам и смеялись, вспоминая давно забытые слова любви. Примечания 1 Название знаменитой выставки собак в Британии. — Пер. 2 Здравствуйте, до свидания, будьте здоровы, спасибо (валл.). 3 Нет, и не надейся. 4 Курорт в Шотландии, традиционное место проведения больших парусных регат. — Пер.

Похожие:

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconДан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие
Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться домой. Истории о людях, встретившихся ей на пути, переплетаются...
Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Маркус Зузак я посланник Жизнь...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Khaled Hosseini The Kite Runner...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Махбод В. Сераджи Крыши Тегерана...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Курт Яковлевна Воннегут Бойня...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Джозеф Максвелл Кутзее в ожидании...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Карлос Руис Сафон Владыка Тумана...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Анна Гавальда Глоток свободы...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Тони Парсонс Муж и жена Тони...

Genre prose contemporary Author Info Дан Родес Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие Собака, брошенная хозяином, во что бы то ни стало стремится вернуться iconGenre prose contemporary Author Info Кадзуо Исигуро Остаток дня Третий...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2020
контакты
userdocs.ru
Главная страница